Baa-baa
Приносят её с ногами, стянутыми, как петрушка,
Вот, говорят, на закланье, Ивановне там, Петровне.
Кудрявая, как еврейчик, подкромсанная неровно,
А на неё бросают: уберите, её нам не нужно.
Мы её не просили, говорят, мы пока не голодные,
Мы заняты чисткой конюшен, разнузданными животными,
Пыточными там, эшафотами, крючьями да колодками.
А покажите-ка зубы её. Покажите живот её.
Овечка мягкая блеет: ба-бу-бы, добрую, сенокосную, мятную,
Как индийцы с глазами овечьими, травоядную,
Чтоб гладила и заплетала, кормила ромашковыми пирожками,
Ужели таких, беззащитных и безобидных, больше и не рождают?
Вот это овечку и огорчает, и поражает.
И она вытягивает губу, стоит, багровая, под покровом,
Стягиваешь белый оренбургский платок с неё – а там сердце мясное,
Так пастушок один думал, что волк там здоровый,
Круторогий марал суровый,
А там замирает она, красная без одёжи, и так снова и снова.
Привязывают её за щиколку, говорят: погоди, мол,
Сейчас всё закончится, сейчас не будешь мучиться невредимой,
Несут её вниз башкою – у темени плещется сладкая зелень.
Она покачивается и думает:
Боже, ну только бы съели уже.
Только бы съели.
Им-пульсация
Я состою из спрессованных импульсов, хромосом,
И во мне всё разлажено. Шизопатия и эскапизм.
И во мне всё разложено: свет, захлебнувшийся Хроносом,
И пугливая боль — хоть зажмись аскетизмом и оскопись.
Я увидела — шла на костёр, увидела и зажглась —
Что-то дико знакомое - пьяным простором рвалось из глаз.
Но ведь я безвольна, мозоли любимые не предам.
Вдохнула, очнулась - и ветром по выжженным городам.
Я ведь воздух не помню. Как люди себе наливают чай.
Как смеются — зубами, телом, трясущимся животом,
Как, бывает, вкрутят в тебя сто лампочек Ильича,
Поцелуют — и ты и свет, и просвет, и дом,
Я забыла, как люди в ладонях, сжавшиеся, лежат,
Да не суетись — я не бить тебя, не лишать,
Просто посмотреть, как нормальные плавают в этом всём,
Не втыкаясь носом в кошмары и в чернозём.
Я люблю, люблю. Я люблю. Я люблю. Люблю.
Строгий стиль одежды, десяток дурацких блюд,
Ерунду, которую принято не любить,
И глухие рамки, придуманные людьми.
Я не объясню, как меня за страхом моим ведёт,
Почему нельзя превратиться в робота и пропасть.
Я люблю. В грязной куртке, в каше из приостановочных дядь и тёть,
И со мной автобус сближается, как судьба.
Я люблю. Я ветер. Я жажда с открытым ртом.
...Как смеются? Зубами, трясущимся животом,
А потом в тебя вкрутят сто лампочек Ильича,
Смотрят снисходительно в щёлочки
— и молчат.
Trip
...Если вертануться стремительно – мир зависнет и словит баг. Все корявые тени выделит, сладкой жутью стечёт со лба. А потом случается всякое: колдовство, темнота, приход. И вини хоть еврейский заговор, хоть соседкин глазливый рот.
И тогда плутай себе с лешими – хоть бы пропадом этот лес. Пой, аукай, хрусти валежником, в самый хоррор по горло влезь. Вот пруды, дом имбирный высится – чистый сахар, сплошной восторг, флюгер клюв леденцовый высунул, кукарекает на восток. Вот Алиса бежит за Кроликом в безымянные ебеня, вон и Горлум, смешной и голенький, весь – неведомая херня.
Ты дождись: сквозь ветвей сумятицу, сквозь рванину шуршащих крон вихрем огненным с неба скатится золотой-золотой дракон. Он завьётся змеиным голосом, заласкается чешуёй – затомится внутри, заколется, затревожится – ой-ё-ёй. И захочется крыльев, пламени, красок, воздуха, ворожбы, чтобы древние песни плавились, тихо перетекая в быль. Развернуться, вцепиться с силою и срастаться – сильней, сильней.
Он рычит: «Оставайся, милая. Только не просыпайся, Нэй».
Улитки
Павел идёт охотиться на улиток,
Ищет патроны, в узел кладёт консервы,
Хохлится в куртке, бросив ключи консьержу,
Быстро выходит в город, а дальше — в лес.
Ливневым соком тельце её налито,
Если б не здесь сегодня ей появиться,
Тащит домину тяжко на пояснице,
Ей бы в просторы — только не здесь, не здесь.
Павел готовит гончих, кладёт в ловушку
Небо и травы, радости и стремленья.
Ну же, ползи, сражайся с душевной ленью,
Сбрасывай дом, свободы своей коснись!
Маленький зверь отбрасывает ракушку,
Лезет в петлю, где ждут его лёд и хаос,
Космос и непривязанность, дзен и Дао.
Хрустнувший панцирь, сломанный, как тростник.
Павел придёт домой, приготовит ужин,
Бухнет тарелку в мойку, разгладит скатерть,
Встанет, прибьёт рога над пустой кроватью,
Сложит себя в рюкзак, а потом уйдёт.
Бросив семью, привычки и горсть жемчужин,
Бросив осколки панциря, сны и женщин.
Знаешь, порой охотник поймает жертву,
Но иногда бывает наоборот.
Female
в липкой глине раздваивается бог, обжигает фигурку хавы – будь с ним разной от пряных волос до ног. будь болотным огнём лукавым, будь обманщицей, матерью, ворожбой, целомудрием, спелым плодом, обвивай, прилепись, окружи собой, ни эдема вам, ни свободы.
хава – гибкое тело, тугой живот, колыбельная, тёплый ужин. хава падает в твердь океанских вод, отражается в каждой луже, поднимаются рыбы на плавники, обретают ступни и лица, хава – яблочный сад, постаревший кит, ускользнувшая в лес лисица. убежишь, распушая горящий хвост — и никто тебя не ухватит. он сидит, простыню собирая в горсть, — лунный свет на пустой кровати.
хава видит себя в водопадной тьме и выводит себя на сушу. вот она, темноглазая злая смерть, хаве больше никто не нужен. я не буду ни матерью, ни стихом, ни тяжёлой от яблок ветвью, я сама себе небо, любовь и дом, и витраж из цветного света. балеринная, кукольная нога – я целую её колено. разведённый адам отпилил рога и повесил себе на стену. элохим, разломи меня, я грешна, не лепиться мне и не виться.
хаву видно в окно – горизонт, спина, рассечённая тень двоится.
Пой
Не оглядывайся назад. Я приму тебя так, как есть. И неправильные глаза, и тяжёлый заплечный вес. Сорван голос, с разбитых рук льётся светлая синева. Небо гулко, испуг упруг, тьмой обмотана голова. «Доверяй себе. Доверяй». Шёпот в ухо щекотно-сух. Я себя подвожу на край — и громада морей внизу. Угловата душа в плечах, ослабляюще-мутна ложь. Я не чую себя сейчас, да и ты себя не поймёшь, не увидишь, не различишь, словно главное за спиной. Ты не знаешь, как ты лучист, как в тебе все цвета — в одно, все слова и напевы — в схлёст, все смятенные души — в бой. Ты не встал ещё в полный рост. Ты ещё не знаком с собой.
Не оглядывайся вперёд, продвигайся наоборот, зажимая ладонью рот, отпуская в разгул нутро. Не зажмуривайся, иди, посмотри, сколько нас вокруг, а неясное «впереди» — это небо, моря, испуг, это творчество без границ, это кто-то сорвал печать. Мы остались совсем одни — откричись и учись молчать.
Не смотри, не дрожи, не злись, я — твой Космос и непокой, если нас над водой разлить, реки вспенятся молоком. Мы больны, потому что здесь, мы святы, потому что жизнь, до певучей любви раздеть, до теплеющих верой жил. Я сомненье, но я смогу. Я безумье, но будет Бог, он касается жадных губ, улыбается в ухо: «Пой».
***
...Лезет солнечный свет в виски, в приоткрытую красоту, в сокровенные уголки.
Я веду тебя.
Я иду.
Закулисье
бородатый фавн подметает листья, скрюченно лезет за сигареткой. он в метафизическом закулисье. это случается с ним, но редко. утомлённым зверем глядит на солнце – прыгает мир сквозь горящий обруч – змей времён сворачивается в кольца, в цепкий ремень одевая рёбра.
фавн в такие дымные двухминутки весь – проводник неземного света, размыкает ресницы в движенье чутком, видит шагающие скелеты. белизну Коринфа, песок и пламя – замельтешили и полетели – фараоны с длинными головами, будто бы женщины в полотенцах – желтоплечий Тибет, желтовласый русич – горы и скалы, леса и море – это не объемлешь и не разгрузишь, словно большое-большое горе.
и сидит он, сгорбленный и прекрасный, с тонкой метлою, как с тонкой девой, красотой своею больной наказан, дикой душою, седой и древней, на кирпичном доме косая «8». думает: счастье моё простое – вот бы взять и вымести эту осень нахер со всею её тоскою.
Комментарии читателей:
Комментарии читателей:
« Предыдущее произведениеСледующее произведение »