Белый мамонт
Александр Бирюков «Из истории магаданской контрразведки»

Из протокола допроса обвиняемого Большакова Г. А. 29.11.49:

«... Примерно в январе этого года у нас в квартире была Лихачева, и мы втроем, она, я и Гольдовская, завели разговор об обмене мнениями по нашим литературным произведениям. Я рассказал им, что при редакции «Советской Колымы» создан кружок по обмену мнениями по произведениям местных авторов, на котором мне приходилось присутствовать. Однако мне показалось, что указанный кружок ничего солидного не представляет. Тогда Лихачева предложила мне и Гольдовской организовать литературный «Салон» у нас на квартире, который периодически должен собираться и обсуждать собственные произведения его участников. В этот кружок, или, как она выразилась, салон Лихачева предложила вовлечь редактора издательства «Советская Колыма» Левина, работника клуба профсоюзов Полгара, режиссера Варпаховского и других, фамилии которых я не помню...».


Это дело уже далекого 1950 года, как и дело Владимировой Е. Л., Добровольского А.3., Ладейщикова В.А. и других осужденных, вошедшее в нашу трагическую историю под названием «Колымская каторга» (1944 г.), равно как и еще не имеющее своего названия, возникшее тремя годами позже дело Елагина П. А., Худякова В. Н., Перельман Е. Н. и их товарищей, уже сейчас, когда мы все еще не до конца знаем ответы на главные вопросы того времени, все более приобретают и еще одно – историко-литературное – значение. Потому что в этих делах мы находим имена мало и почти не знакомых нам литераторов, художников, артистов тех лет и следы-тропинки к еще менее известным фигурам, в этих делах – факты их судеб, черты их характеров, их быта, их мыслей, их надежд...

«Пишите судьбы интеллигенции!» – взывал когда-то бывший колымский сиделец Варлам Шаламов, и как не разделить его зов, ибо в этих судьбах наиболее ярко отразились пафос и трагизм сталинской эпохи, ее свершения и ее страдания, ее надежды и ее крах... И пусть далеко не каждый из тех персонажей сумел подняться на вершины духовной стойкости, пусть не каждому из уцелевших (а сколько не уцелело!..) удалось впоследствии реализовать свой талант, я думаю, мы не вправе дать затеряться в немой – для сегодняшних дней – исторической толпе ни одной фигуре, не вправе дать пропасть ни одному литературному произведению, ни одному беглому наброску, сотворенному на лагерных нарах...

Дело № 31764 было возбуждено 19 октября 1949 года: «Лихачева 3. А. на протяжении 1948–1949 годов систематически в кругу определенных лиц проводила К. Р. агитацию, направленную на дискредитацию существующего в СССР строя, мероприятий партии и правительства, и клеветала на советскую литературу и советское искусство».

Лихачева Зинаида Алексеевна родилась в Москве в 1907 году. Мать умерла при родах, отец, не выдержав этой потери, покончил жизнь самоубийством. Воспитывалась в семье младшей сестры матери Кононовой Зои Ивановны (1885 г.р.), которая на многие десятилетия заменила ей родную мать (своих детей у 3. И. не было). Приемный отец Успенский Алексей Александрович, учитель, умер в 1921 году в Москве. В 40-е годы 3. И. Кононова жила вместе с приемной дочерью в Магадане, работала диетсестрой по детскому питанию.

В кассационной жалобе на приговор 1950 года Лихачева так описывала первые годы своего пребывания на Колыме:

«Мое поведение в лагере было примером для многих. В своем личном деле я имела 7 благодарностей не только от лаг. пунктов, но и от Упсельхоза и даже Политуправления ДС. Работала я на всяких работах. И на поле, и на лесоповале, и возчиком на лошади, на быке и даже на ослах. Одновременно работала и в области самодеятельности, сама режиссировала, сама писала декорации, сама шила костюмы.

Ни одна из моих работ не прошла незамеченной. Наконец, за скульптурное оформление Дома культуры им. М. Горького меня по распоряжению командования ДС досрочно освободили – освободили в тот период, когда даже самые легкие бытовые статьи задерживались, была война (досрочное освобождение Лихачевой было произведено в сентябре 1941 года. – А Б.).

Из лагеря я вышла вдовой. Лихачев Ив. Ник. умер от обморожения привезенный с Пестрой Дресвы в 1940 году в Магаданской больнице.

У меня навсегда останется чувство горячей благодарности к командованию ДС за большую человеческую заботу, проявленную ко мне. В день освобождения меня взяли на работу в Ц.К.С. (? – А Б.) и дали комнату.

В 1942 г., в феврале, я вышла замуж за моего теперешнего мужа Николаева Б. Н. Мы уехали на прииск «Скрытный», где меня поставили зав. столовой. Из грязной темной палатки, которая была столовой, я своими руками сделала красивую, чистую и уютную столовую. Достаточно сказать, что рабочие стали приходить кушать, предварительно «прихорошившись» сами, т. к. им не хотелось сидеть в этом помещении в грязной одежде.

С прииска «Скрытный» Николаева отозвали в Магадан и назначили начальником промысла пос. Наяхан. Несмотря на мой паспорт с 31-м положением мне дали пропуск в Наяхан (т. е. в пограничную зону. – А.Б.).

В Наяхане я работала приемщиком рыбы и почти три года руководила самодеятельностью. Райком и Райисполком неоднократно благодарили меня за работу.

Из Наяхана, по возвращении в Магадан, я стала работать по договору скульптором в Окружкоме профсоюза золота и платиновой промышленности. Потом меня назначили директором II всеколымской выставки ИЗО-искусств. На этой же выставке я получила премию за проект памятника Отечественной войне и грамоту от Политуправления ДС.

Одновременно я стала внештатным автором дет. вещания Магаданского радиокомитета. Мои инсценировки для радио всегда пользовались успехом не только у детей, но и у взрослых. В 1945 году я подала заявление о снятии судимости...».

В 1946 году, поехав с мужем в отпуск, Лихачева узнала в приемной на Кузнецком мосту, что в просьбе о снятии судимости ей отказано. Тем не менее она решила не возвращаться на Колыму, попробовала устроиться в Александрове (101-й км, здесь можно было прописаться), работу не нашла – таких, как она, там было много, нуждалась, хотя Николаев ей деньги и присылал, но все было очень дорого...

Лихачева написала письмо И. В. Сталину, подробно рассказала о своей жизни, просила о снятии судимости. Письмо сдала в Экспедицию Кремля и, по ее словам, уже через четыре дня получила ответ вместе с копией письма, направленного председателю Александровского горсовета: «Владимирский облисполком предлагает обеспечить т. Лихачеву 3. А. работой по специальности и коммунальной жилплощадью».

Это было в марте, а в июне 1947 года Лихачеву вызвали в МГБ и предложили заполнить анкету как приложение к просьбе о снятии судимости. Она заполнила анкету и, решив, что теперь уже препятствий не будет, в августе (отъезд задержала болезнь) снова отправилась в Магадан.

И далее в кассационной жалобе:

«Весь 1948 год я напряженно ждала, когда мне придет снятие судимости. Опять работала внештатным автором в Радиокомитете и дома писала для себя. С 1947 года меня занимала мысль о создании настоящей советской сказки. В День радио в 1948 году на вечере в Радиокомитете начальник Политуправления полковник Шевченко вручил мне грамоту за работу в отделе дет. вещания. Но когда Радиокомитет хотел зачислить меня в штат, он мне отказал в штатной должности из-за моей судимости.

Началось мое отчаянье. Ни на одной работе, на которой я могла бы быть, меня не могли взять из-за статейности. Все это произошло потому, что изменилась ситуация по отношению к бывшим з/к. Мои передачи сначала шли нормально, потом стали идти без моей фамилии.

Все это действовало на меня угнетающим образом. Я нервничала, жаловалась на несправедливость по отношению себя. Мои упреки и обвинения в жестокости МВД, которое до сих пор не хочет снять с меня судимость, мой муж Николаев Б. Н. принимал за контрреволюцию, дома пошли скандалы, и я была вынуждена замолчать и внешне примириться со своим положением. Но так как из самолюбия и боязни получить вежливый отказ своим рукописям я перестала посещать Радиокомитет, то лишилась заработка. Это сильно отразилось на домашнем бюджете.

Кроме моей обиды на несправедливость и, как я считала, холодное равнодушие к моей жизни, никаких других «настроений» у меня не было. Доказательством может служить то, что весь 48-й год по апрель 49-го я упорно работала над созданием сказки, в которой хотела отразить ужас прошлой войны и угрозу войны вообще, противопоставив идею коммунизма – черному фашизму. Сказку я закончила в марте 1949 г. и послала на конкурс в Детгиз. Вскоре получила радостное известие, что редколлегией конкурса моя сказка «В золотых лучах» допущена на просмотр жюри. Из боязни, что могут узнать, что автор сказки бывший з/к, я без ведома Николаева поставила на рукописи его фамилию. Мне не важно, чья фамилия будет там стоять, мне было важно, чтобы мою сказку напечатали, так как это придало бы мне силы и веры в себя и оправдало бы мою жизнь. Пока еще результатов конкурса объявлено не было, и я не знаю участь моей сказки.

Вот в этот тяжелый 1948 год я познакомилась с Гольдовской и Большаковым. Боясь, чтобы не вышло недоразумений, я в первый же день знакомства поставила их в известность о своем прошлом. К своей радости, я увидела, что это их мало трогает. Я очень привязалась к ним и мне льстило, что члены партии не смотрят на меня как на врага. В этой семье, мне казалось, я нашла сочувствие. Но с июня 1948 г. до января 49-го прошло достаточно времени, чтобы я смогла почувствовать что-то не понравившееся мне.

Может быть, это было то, что найдя в этих людях сочувствие, я не нашла поддержки в моих надеждах. Наоборот, когда я мечтала вслух о том времени, когда я верну себе все права, – они убивали эту надежду, обобщая меня с другими, приводили примеры, и я уходила от них в состоянии полной безнадежности. Все это привело к тому, что с февраля м-ца 1949 г. я отошла от них, перестав у них бывать. Но это не явилось выходом, так как если я перестала бывать у них, то они, в особенности Гольдовская, стали бывать у меня часто (...)

В марте 1949 г. начальник ДС генерал Петренко помог мне устроиться на работу. Меня взяли зав. читальным залом. Числилась я контролером с окладом 550 р. Я была очень довольна -настроения мои пропали, и я увлеклись работой. Читальный зал в Парке К. и О. всегда бы переполнен. Газетные подшивки в полном порядке. Свежие журналы, книги, которые я меняла в нашей центральной б-ке. Шахматы, шашки, домино. Викторины, которые я составляла сама.

Здесь я сделала опыт – давать литературу и игры без всяких залогов. Опыт удался, несмотря на специфический контингент Магадана, у меня из читального зала ничего не пропало. Я радовалась, что доказала некоторым честность людей, в которой была убеждена.

8-го августа 1949 г. моя работа закончилась. Должны были утвердить штатную единицу на должность заведующей уголка тех. пропаганды и пом. режиссера при Гор. клубе с оплатой 950 р. в м-ц. В ожидании этого я была дома до моего ареста, то есть до 22 октября 1949 г., ровно через 13 лет с момента первого ареста».

(Из описи изъятого у Лихачевой при обыске 21.10.49:

«... Рукописи: радиосценарий «С. Уточкин» – 35 стр., рассказ

«Горностай» – 6 стр., сказка «О золотых лучах» – 59 стр., сказка про Головешку – 8 стр., поэма – «Слово о Победе» – 6 стр., повесть «Норд» – 43 стр., стихи – 4 стр., стихотворения А. Семенова – 7 п/листов».

Повесть «Норд» – о собаке, носившей такую кличку, – стала первой книгой Зинаиды Лихачевой. Она вышла в Магаданском книжном издательстве в 1957 году, художник – бывший спецпоселенец, он упоминается в деле 1950 года, Н. Н. Стасевич. Повесть позднее была включена в сборник «Танец горностая» (Магадан, 1982 г.).

Рассказ «Горностай» – такой была кличка лошади – вошел в сборник «Вот они какие», вышедший в Магадане в 1959 году. Оформил книгу замечательный художник Д. А. Брюханов, также не миновавший колымского лагеря, художественный редактор -Н. Н. Стасевич. Рассказ также включен в сборник «Танец горностая».

Фрагмент поэмы «Слово о Победе» присутствует в повести «Деталь монумента».

Судьбы остальных изъятых произведений неизвестны).


Следующим после Лихачевой был арестован Николаев – 16 ноября.

Николаев Борис Николаевич, 1903 г.р., родился в Петербурге в семье рабочего-кузнеца, русский, образование 7 классов; рано осиротев, еще до революции пошел работать, б/п. От первого брака имеет двух дочерей. Награжден медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».

Из протокола допроса еще в качестве свидетеля 5.11.49:

«...В 26-27 г. служил в армии в Витебске. До 33 г. – в Ленинграде. Затем до 37 г. на строительстве канала Москва – Волга по лагерной линии, в должности инспектора КВЧ и адм.-хоз. части. По окончании строительства в группе других работников был направлен в Севвостлаг.

В 1940 г. у меня было похищено оружие, был привлечен к уголовной ответственности. Оружие нашлось – 15 суток ареста и устранение от работы в УСВИТЛе.

Затем был назначен директором строительства Дома культуры, которое было закончено 4 октября 1941 года.

После этого я пять лет проработал в Колымском окружкоме профсоюза (а как же прииск «Скрытный» и рыбалка в Наяхане, о которых писала Лихачева? – А.Б.), а затем по настоящее время работаю в системе гостреста «Колымснаб» (л. д. 123-124).

Должность в Колымснабе Николаев занимал вполне приличную – начальник отдела промтоваров Конторы общего снабжения (КОС), оттого, скажем, сетования 3. А. на значительное ухудшение материального положения семьи после того, как она прекратила внештатное сотрудничество в Радиокомитете, представляются не очень обоснованными – гонорары там наверняка были копеечными...

Поводом для ареста Николаева послужило то, что он приходил к общим с Лихачевой знакомым («Я очень переживал арест Лихачевой, – скажет он позднее, как бы оправдываясь, – и стал сильно пить») и угрожал им расправой.

Из протокола допроса Николаева 30.11.49:

«Я подтверждаю, что после ареста Лихачевой вскоре я был дома у Гольдовской и Большакова и в разговоре с ними в грубой форме высказывал возмущение в отношении того, что кто-то дал показания органам следствия против Лихачевой. Я в то время не знал, за что конкретно арестована Лихачева, но предполагал, что привлечение ее к ответственности связано с какой-то антисоветской деятельностью в области литературы, так как она с Большаковым, Гольдовской и другими постоянно участвовала в литературных спорах. Я угрожал при этом тем, что свидетели, давшие показания против Лихачевой, сами сядут на скамью подсудимых, так как они сами активно участвовали в том, о чем дают показания в отношении Лихачевой. Мои угрозы в то время не относились непосредственно к Большакову и Гольдовской. На вопрос, кого я подозреваю в даче показаний на Лихачеву, я ответил, что Семенова-поэта» (л. д. 138).

Возможно, что тут чутье бывшего чекиста Николаева и впрямь не обмануло, а возможно, он просто продолжал к Семенову (все тому же Алдан-Семенову) испытывать неприязнь – год назад он выгнал его из собственного дома, заметив ухаживания за женой. Но и Большаков у него был, конечно, под подозрением: Лихачева, находясь уже в тюрьме, нашла очень остроумный способ сообщить ему имя доносчика – она вышила на кофточке, которую передавала домой, слова «Гошка предатель», а Гошкой в этом кругу звали Большакова.


3 ноября Лихачева подписалась под протоколом допроса: «... да, я являюсь участником группы, которая систематически дискредитировала советскую литературу и искусство и клеветала на советское правительство, ВКП(б) и ее вождей. В эту группу я была вовлечена Гольдовской (...) Участниками указанной антисоветской группы являлись Большаков и его жена Гольдовская, которая вовлекла и меня (...)» (л. д. 91-92).

19 ноября Гольдовская и Большаков были арестованы.


Гольдовская Виктория Юльевна родилась в 1912 году в Мелитополе в семье рабочего, еврейка, член ВКП(б) с 1942 года, образование высшее, окончила в 1936 году Ленинградский горный институт, инженер-обогатитель, в период учебы провела две практики на Урале, в 1941-42 годах была сан. дружинницей в блокадном Ленинграде. В 1946 году заключила договор с Дальстроем, работала в «Дальстройпроекте». С 1948 года – «... в связи с тем, что мы с мужем Г. А. Большаковым начали печатать свои произведения в местном издательстве, перешла во Всеколымский Радиокомитет, где работала редактором отдела политического вещания».

Однако знакомство Гольдовской с будущими следователями началось не в ноябре, а значительно раньше. Через шесть с лишним лет, в феврале 1956 года, отбыв наказание и добиваясь реабилитации, она писала в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС:

«В июне 1949 года, когда я собиралась в отпуск, меня вызвали в Управление МВД, где меня принял старший лейтенант Фрумсон, отрекомендовавшийся начальником отдела контрразведки. Он сказал, что у меня в доме бывает американская шпионка, член какой-то организации Лихачева, имеющая задание вовлечь нас с мужем в эту же группу; что контрразведка занята разоблачением деятельности этой группы и что им, для характеристики Лихачевой, необходимо знать, о чем она разговаривала со мной во время встреч.

Я рассказала, о чем Лихачева разговаривала со мной. Разговоры в большей части касались литературы. Записав все сказанное мною, Фрумсон отпустил меня.

Назавтра с утра ко мне подошел человек в штатском и приказал идти за ним, привел меня к тому же Фрумсону, но теперь он уже был с майором Логиновым. У меня забрали сумку с документами, и Логинов заявил мне, что если я не дам более полных сведений о Лихачевой, меня прямо от них поведут в тюрьму, так как я что-то знаю, но скрываю, видимо являясь тоже завербованной в шпионскую организацию. Я попросила разрешение позвонить мужу, но меня не допустили к телефону. Фрумсон запер меня снаружи в кабинете одну, заявил, уходя, что они дают мне час времени на размышление. Через час они с Логиновым вернулись. Логинов продолжал грозить мне, что если я немедленно не подпишу сведений, которые они имеют против Лихачевой (на которую им якобы подал заявление ее муж), они сообщат в Горком партии о моей связи со шпионской организацией, которую я имею и скрываю от них, людей, занятых разоблачением врагов Родины.

Запуганная окончательно, я подписала, что они мне велели. В формулировках Логинова это всё были страшные вещи. Я предупредила Логинова, что после подписания этого протокола меня можно будет привлечь к ответственности за клевету, но Логинов заверил меня честным словом коммуниста, что речь идет о разоблачении серьезнейшей шпионской организации и такие мелочи, как стиль протокола, не имеют значения.

В 9 часов вечера, продержав меня 12 часов, меня отпустили, предупредив, что если я кому-нибудь расскажу о вызове к ним, мне будет плохо.

В ноябре 1949 года по возвращении из отпуска я получила направление в Тенькинское Управление, куда, несколько позже, должен был ехать на работу мой муж. За час до отхода автомашины меня вызвал Фрумсон, прислав мне на квартиру частную записку. Он попросил меня не выезжать из города, так как Лихачева арестована и от меня могут потребоваться дополнительные показания.

Я не поехала к месту работы. Из-за непрерывных волнений у меня началось нервное заболевание... 6 ноября меня отвезли в больницу. У меня на нервной почве началось сильное кровотечение. Через четыре дня, с неостановившимся кровотечением и повышенной температурой, меня вдруг выписали, а через день в таком же состоянии арестовали.

Я видела причину ареста в том, что в июне, запуганная следствием, оклеветала Лихачеву. Но мена с первых же дней стали обвинять в контрреволюционной деятельности. Выражалась эта «деятельность» якобы в том, что у меня на квартире создавался «литературный салон», который позже должен был быть превращен в контрреволюционную организацию».


В письме, направленном летом 1956 года в ту же Комиссию партийного контроля при ЦК КПСС, Г. А. Большаков писал:

«Родился в 1908 г. в семье железнодорожного служащего на станции Карасун Омской (бывшей Колундинской) ж.д. В 1918 г. лишившись родителей, стал беспризорничать и за время скитаний по городам России был шесть раз судим за мелкие преступления.

В 1926 г. поступил работать на ГМЗ им. Войкова в г. Керчи Крымской обл., одновременно начав учиться на вечернем рабфаке, т. е., оставив прошлое, я пошел иным путем и к началу Великой Отечественной войны уже работал прорабом-строителем. В дни, когда враги Советского Союза впервые начали бомбить наши города, я был принят (...) в кандидаты партии, а Райвоенкомат направил меня в Действующую Армию.

В 1942 г. в боях под Вязьмой политотделом 112 Отдельной стрелковой бригады я был принят в члены ВКП(б). Провоевал я, за исключением госпитальных перерывов, на переднем крае до второй половины 1944 года».


Один из эпизодов военного прошлого Большакова неожиданно нашел отражение в материалах архивно-следственного дела. Допрошенный 01.11.49 в качестве свидетеля А. И. Семенов, в частности, показал:

«В 1948 году в журнале «Знамя» была опубликована порочная повесть «Редакция». В этой повести отрицательный тип – командир батареи был показан как положительный. Вся советская критика расценила эту повесть, как клевету на советских людей, а редакция журнала «Знамя» признала свою политическую ошибку в публикации этой повести. Однако Большаков с гордостью заявил мне:

«Автор повести «Редакция» мой личный друг. В типе разжалованного командира батареи он вывел меня, и этот факт в действительности был со мною. Критика набросилась на повесть потому, что там была чистая, но не патриотическая правда».

Повесть Н. Мельникова «Редакция» действительно была опубликована в журнале «Знамя» в 1948 году (№ 6). В ней рассказывается о буднях дивизионной газеты «За правое дело». Волею автора только что прибывший литсотрудник Новиков сталкивается с разжалованным в рядовые капитаном Васильевым и его любимой девушкой Лелей Пугачевой. Ответственный секретарь газеты, тоже влюбленный в эту девушку, рассказывает о Васильеве:

«Он командовал батареей. Немцы у него пушку уволокли. Вот и разжаловали. Никто, конечно, не спорит, что капитан был лучший артиллерист дивизии, но оставлять без наказания тоже нельзя. – Он помолчал и раздраженно добавил: – Только и слышишь -Васильев да Васильев».

Леля говорит о разжалованном капитане: «... Гордый он, попал в беду, его разжаловали, он и не хочет со мной знаться. Говорит: «Из жалости ты... А жалости мне, говорит, не надо». Ненавижу, говорит, жалость. Я к нему пришла, а он видеть не желает».

Она же, сравнивая одного из газетчиков и Васильева: «Жалко. Худющий он какой-то. Невоенный. Я военных люблю. И Васильева вначале, может, за то и полюбила, что насквозь военный... А вы что? Заметочки пишете. Так до самого Берлина и дойдете. Скучно...».

Вскоре дивизию перебрасывают на другой фронт. Батальон идет в атаку. Его останавливает минометный огонь. Молоденький капитан громко подает своей «фиалке» команды, пушки стреляют, но все без толку...

– Уровень повыше надо! – послышалось из траншеи. – Побольше уровень надо!

– Кто там разговаривает? – нервно вскрикнул Машков. В дверях выросла фигура бойца.

– Рядовой Васильев.

Машков разрешил ему в тот критический момент командовать батареей – и цель была накрыта. Газетчики узнали, что Васильев ранен и что теперь его «вернут», то есть он снова станет капитаном. Новиков пишет о герое капитане небольшую статью (80 строк) под названием «Искупление». Редактор из перестраховки задерживает ее публикацию, но армейская, рангом выше, газета печатает о Васильеве целый «подвал» с таким же названием. А Королькова, того самого журналиста, который «заметочки пишет», убьют в следующем бою.

Такая вот героическая история оказалась за спиной обвиняемого Большакова.

А повесть Н. Мельникова «Редакция» была действительно удостоена всяческих поношений. Их предтечей, вероятно, следует считать статью Бориса Соловьева «Заметки о критике», появившуюся еще до публикации повести Мельникова («Новый мир», 1948, № 3). Здесь адресатами разноса оказываются, как это ни покажется странным, роман Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда», уже удостоенный Сталинской премии и вышедший отдельным изданием, и статья за подписью «Обозреватель» в журнале «Знамя», впервые опубликовавшем это произведение. Очень смело (откуда только эта смелость бралась?) предположив, что «... эта высокая награда (Сталинская премия. – А.Б.) отнюдь не ставит произведение над критикой», Борис Соловьев обрушивается на злополучного «Обозревателя» и ему подобных, которые «... занялись сплошным славословием и восхвалением, дающим совершенно ложное и некритическое представление о романе В. Некрасова».

Дискуссия на страницах «Нового мира» продолжалась уже семь месяцев (в ее ходе высказывались разные мнения, в том числе и содержащие весьма высокие оценки романа Виктора Некрасова), когда Борис Соловьев выступил с новой статьей – «Поощрение натурализма», в которой дал решительный бой осмелившемуся поднять голову в своем журнале «Обозревателю», а заодно разгромить и появившуюся в том же номере журнала, все того же «Знамени» – словно нарочно подставили! – повесть Н. Мельникова.

«Остановимся хотя бы на весьма поучительном случае с повестью Н. Мельникова, – писал Борис Соловьев, – резко отрицательную критику которой дала газета «Культура и жизнь» (...)

Натуралистический характер повести «Редакция» определяется прежде всего тем, что здесь нет и попытки подлинного осмысления событий исторического масштаба, о которых повествует рассказчик, нет и попытки обрисовать богатство внутреннего мира наших людей, их наиболее типические черты (...)

На первых же страницах повести читатель знакомится с рядовым Васильевым – разжалованным капитаном. Именно он впоследствии оказывается единственным человеком, умеющим воевать. Что делают остальные персонажи, вообще трудно определить, ибо они мечутся на страницах повести безо всякого толка и смысла...».

Дискуссия на страницах «Нового мира» продолжалась весь 1948 год. В то время главным редактором журнала, напомню, был Константин Симонов (кстати, его повесть «Дым отечества» вовсю критиковалась в ходе все той дискуссии – такая вот объективность!), в членах редколлегии состояли Борис Агапов, Александр Борщаговский, Валентин Катаев, Александр Кривицкий (зам. главного редактора), Константин Федин, Михаил Шолохов. Спустя 45 лет в своей последней повести «Тьма в конце туннеля», написанной в 1993 году (Ю. М. скончался 17.06.94), Юрий Нагибин по-своему определит причину разноса, которому была подвергнута повесть «Редакция».

«Вакханалия антисемитизма, – напишет он, – началась как будто бы с чепухи: с раскрытия псевдонима, что, кстати, в стране с действующим авторским правом является противозаконным. Но поскольку в нашей стране никогда не было ни права, ни закона, новация лишь слегка встревожила интеллигентскую среду: зачем это сделали? В мрачной газете «Культура и жизнь», возглавляемой сталинской идеологической дубинкой Александровым (у А. М. Борщаговского об этом же периоде «В записках баловня судьбы»: «Дмитрий Трофимович Шепилов, заведовавший Агитпропом ЦК ВКП(б) и редактировавший газету «Культура и жизнь», позволявший себе поучать и поправлять «Правду» (см.: М.: Сов. писатель, 1991, с. 23. – А.Б.), появилась разносная статья «Гнилая повесть и неразборчивая редакция». Тут была изящная игра слов, ибо «Редакцией» называлась сама гнилая повесть молодого писателя-фронтовика Н. Мельникова, опубликованная неразборчивой редакцией «Знамени». Почему прицепились к этой небольшой скромной талантливой повести, было бы непонятно, если бы не одна маленькая подробность. Оклеветал фронтовую печать и военных журналистов не просто Н. Мельников, а Н. Мельников (Мельман). Пора было выступать в поход, сигнал был дан, труба сыграла, а ничего более подходящего, как на грех, в этот исторический момент не оказалось. Для пользы дела пожертвовали высокопатриотическим журналом и сверхпреданным – до подлости, до предательства – Всеволодом Вишневским (...), а моего друга Мельникова (Мельмана) принялись травить столь усердно, что, проснувшись, однажды поутру он обнаружил свои красивые пепельные волосы на подушке. То было единственное, чем он отозвался на «партийную критику». Он не каялся, не писал писем «наверх», не бил себя в грудь на собраниях. Он жил, как жил прежде, с друзьями, выпивкой, писал в стол, и, что крайне редко бывает, его волосы отросли, хотя цвет их стал как-то печальнее.

Между тем выяснилось, что его зять, известный прозаик Борис Рунин – вот умора! – Рубинштейн (и хотя и далекий – его сестра была женой сына Троцкого Сергея, – но все-таки член семьи самого Льва Борисовича – к счастью, об этом не докопались тогда. – А.Б., см.: Борис Рунин. Моё окружение. Записки случайно уцелевшего. М.: Возвращение. 1995), и пошло обвалом раскрытие псевдонимов. Оказалось, что наша литература поражена смертельно опасным грибком, имя которому космополитизм – раболепное преклонение перед Западом, и распространяют этот грибок люди, прикрывающиеся русскими фамилиями.

(...) Редкая компания проходила с таким успешным и неподдельным энтузиазмом (...) Наконец-то русским людям открылось, почему они плохо живут, а как еще жить, когда безродные схватили за горло? Трудящиеся возмущались, коллективы требовали расправы. Низкопоклонников поносили едва ли не хлеще, чем в свое время инженеров-вредителей, троцкистов и всех осужденных по процессам тридцатых годов. С литературы перекинулись в кино, изобразительное искусство, науку, и пошло-поехало! И поднимался в темных душах известный русский вопрос: уж не начать ли спасать Россию старым проверенным способом? Но для этого, видимо, еще не настал час. Сталин не спешил» (Юрий Нагибин. Тьма в конце туннеля. М.: Независимое изд-во ПИК, 1996, с. 83-85).

Нет оснований полагать, что критический разнос, который устроил повести «Редакция» Борис Соловьев (а я привел лишь малую часть его гневных инвектив), объясняется антисемитской настроенностью редколлегии, возглавляемой Константином Симоновым. Но, видимо, процесс обличения «безродных космополитов» оказался столь неотвратимым, что через три месяца после окончания вышеуказанной литературной дискуссии и «Новый мир» – статьей своего главного редактора «Задачи советской драматургии и театральная критика» – принял участие в этой гнусной кампании. Причем в числе тех, кто состоял в рядах критиков-антипатриотов, К. М. Симонов вынужден был назвать и своего сотрудника, члена редколлегии журнала Александра Борщаговского.

«Патриотическая» карта в деле группы Лихачевой присутствовала, но не была козырной. И что тому причиной? То ли, что в числе обвиняемых была лишь одна еврейка, но трое русских (а некоторые антисемитские колкости, направленные Лихачевой в адрес ненавистного Шахнаровича, как бы ставились ей в вину)? То ли, что одним из следователей (и самым работящим, кстати) был еврей Фрумсон, он был тем первым, кто допрашивал сразу после ареста Лихачеву, – его она в повести «Деталь монумента» представила даже с некоторой симпатией... Или все дело в том, что для решительного розыгрыша этой грязной карты, как пишет Юрий Нагибин, час еще не настал – местные органы должных директив не получили?..

«1949 год, – напишет в тех же «Записках» (с. 10) А. М. Борщаговский, – складывался из множества событий, заблуждений, проступков и преступлений, из лжи и анекдотов, – его герои не только злодеи или святые, но и глупцы, шуты, шулеры, трусы, более всего трусы».

В августе 1994 года, когда эта содержательная книга попала мне в руки (а хорошая книга уже тогда доходила до Магадана порой очень не скоро, если вообще доходила), я написал А. М., попросив его ответить на несколько вопросов, связанных с судьбой Н. Мельникова и его книги. В ответном письме Борщаговский рассказал:

«Я хорошо и близко знал Н. Мельмана, его славную, чистую и честную повесть, и видел, год за годом, насколько гибельным для его дара оказался разгром его повести. Для всей его судьбы. Беды и потрясения все мы переживаем по-разному, не у всех хватает сил выйти из беды окрепшим.

Снятие Вс. Вишневского не было прямым следствием публикации повести Наума Дмитриевича. С точки зрения «услужающей» критики, проституированных, казенных перьев (лучший пример -критик Б. Соловьев), «Знамя» год за годом набирало «штрафные очки». «Окопы Сталинграда» В. Некрасова, «Двое» Э. Казакевича, «Спутники» В. Пановой, все это (еще и военные стихи и поэмы Твардовского) было нестерпимо для начальства, проходило в печать с великими трудностями. Эмиссар ЦК в Союзе писателей Д. Поликарпов воевал против «Спутников» изо всех сил и был остановлен только окриком... Сталина.

Так что убрали верноподданного, реакционного Вс. Вишневского по «совокупности грехов», даже и понимая, что в «Знамя» – журнал Союза писателей и ЛОКАФа – вся эта «крамола», «окопная правда», «неуставная» проза попала отнюдь не благодаря Вишневскому, – но приближался его маразм, было ясно, что ему не совладать с новой волной реалистической честной прозы.

К сожалению, не могу входить во множество подробностей, касающихся К. Симонова, критики романа В. Некрасова, кажущихся неразб. (как могли, мол, критиковать книгу, благословенную Сталинской премией, и т. д.), – все это слишком близко мне, знакомо в мельчайших подробностях, понадобились бы десятки страниц, чтобы ответить на это. Ведь ответы сами по себе противоречивы, сложны, неочевидны, требуют множества оговорок. И «Новый мир» бывал разный, разным бывал и Симонов, порой «сожженный» благорасположением к нему «вождя народов».

А Н. Мельникова уже не было в живых. Еще 6 июля 1994 года «Литературная газета» (№ 27) поместила некролог, подписанный известными писателями и деятелями культуры:

«Умер Нёма Мельников-Мельман... Странно, конечно, называть 75-летнего ушедшего друга на детский лад. Но так уж сложилось на протяжении долгой жизни Наума Дмитриевича, что все, с кем он водился, неизменно окликали его этим кратким, сердечным мальчишеским именем. Оно звучало паролем из детства. Оттого и сегодня, когда он ушел от нас навсегда, все-таки хочется снова -в последний раз – окликнуть его живым парольным: «Нема!» Может, оглянется на прощанье?

Не оглянется. Это нам сейчас надо оглянуться на все прожитое бок о бок с ним. И хоть минутно окинуть сочувственно любящим взглядом не очень-то легкую жизнь скоропостижно скончавшегося друга – человека эталонной порядочности и писателя эталонной правдивости. Эти-то две эталонные черты неизменно высветляли все, что он задумывал, писал и делал. Но это – не те добродетели, которые высоко ценились в тоталитарные времена.

Едва лишь успел он, студент Литинститута, вернувшись с войны, сделать первый самостоятельный шаг в литературе, как был остановлен грубым окриком со Старой площади. И вышвырнут на обочину стерильной дороги социалистического реализма. Постановление ЦК заклеймило как вражескую вылазку его фронтовую повесть «Редакция»' – человечную прозу прозрачной доброты. Сытые вожди литературы зачислили ее по разряду нищенской «окопной правды». Тогда, в конце 40-х, он зашагал было рядом с Виктором Некрасовым и, в сущности, предвосхитил будущую прозу Вячеслава Кондратьева. Но его первым занесли в графу неугодных «космополитов». И потом из года в год стал он, как в невесомости, легко вылетать из всех издательских, журнальных, студийных планов... И чудом показался в 1960-м выход первой книги его рассказов и очерков... Однако фронтовую его повесть все равно туда не пустили! Совсем незадолго до его кончины открыла очередной сборник «Апрель» последняя прижизненная публикация Наума Мельникова – немногословная повесть «Скамейка, лошадь и другие...», как всегда, завораживающая тихой правдивостью и почти застенчивой поэтичностью.

Надо наконец сделать то, чего все равно не сумел бы сделать сам Нема, – собрать в однотомник его прозу, драматургию, хроники, письма. И показать современникам новой эпохи одну из потерянных одаренностей века».


Но вернемся к Большакову. В августе 1944 года он был демобилизован в звании капитана с должности начальника штаба артполка по ранению. В начале 1945 года уже работал главным инженером новосибирского завода «Вторчермет». Спустя короткое время, не поладив с женой, оставил семью (за что получил партийное взыскание) и заключил договор с Дальстроем.

«В начале 1947 г., живя в г. Магадане и работая в Управлении капитального строительства старшим инженером Технического отдела, – писал Г. А. Большаков в той же жалобе в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС, – я сошелся, образовав новую семью, с членом партии Гольдовской, в то время работавшей в Дальстройпроекте. Мне казалось, что травма, нанесенная разлукой с сыновьями (1937 и 1946 г.р. – А.Б.), стала меньше меня угнетать, потому что в 1948 году мы с Гольдовской готовились к встрече новорожденного, но ребенок родился мертвым» (дата осталась неизвестной; ранее, в 1940 году, у В. Ю. также были несчастливые роды – родилась мертвая девочка. – А.Б.).

В январе 1950 года, когда следствие по делу «о литературном салоне» заканчивалось, руководители строительного управления Дальстроя подписали характеристику на своего бывшего сотрудника. Характеристика, по понятным соображениям, была достаточно сдержанная:

«За время работы проявил себя вполне технически грамотным, знающим свое дело инженером. К порученным обязанностям относился без усердия. Его работу характеризует крайняя медлительность выполнения заданий. Никакого рвения и усидчивости в работе не было. Имели место нарушения трудовой дисциплины (...)

По общему развитию имеет достаточно широкий кругозор вполне культурного человека, читает много художественной литературы и сам занимается литературной деятельностью. Имеет несколько рукописей художественных произведений».

В письме в Комитет партийного контроля Большаков так описывал свой арест и ход следствия по делу:

«...Во время хлопот по оформлению документов на выезд из Магадана Гольдовскую пригласил в УВД старший лейтенант Фрумсон и взял с нее какие-то показания. Через некоторое время был приглашен и я. Вежливо мне объяснили, что в Магадане работниками первого отделения отдела контрразведки УМВД обнаружена группа, работающая на какое-то иностранное государство, и что член этой группы Лихачева посещает нашу квартиру. На это мною было заявлено: работой я с Лихачевой не связан, но с женой иногда они беседуют, а я вечерами пишу (в то время я писал пьесу «Сын») и в их разговоры не вмешиваюсь. «Так вот, – прервал меня Фрумсон, – есть показания вашей жены об этих беседах. Если вы их не подтвердите, то Гольдовскую мы еще на несколько дней задержим, так как необходимо уточнить лицо Лихачевой, а вы как члены партии обязаны нам в этом помочь». Показания Гольдовской, несмотря на головные боли («... как инвалид Отечественной войны я страдал травматической церебростенией, которая давала острые головные боли,» – писал Г. А. в том же письме), я подтвердил, и вскоре она улетела «на материк» лечиться.

К осени жена вернулась, и мы с ней должны были выехать в Тенькинский район на работу, но перед самым отъездом старший лейтенант Фрумсон попросил нас «на пару дней задержаться для уточнения материалов по делу арестованной вместе с шайкой Лихачевой». 19.11.49 года, застав меня и жену дома, нам предъявили ордер на обыск и арест.

Очевидно, по моим изъятым при обыске рукописям данных для обвинения меня в разрезе ст. 58-10 УК РСФСР, как было указано в ордере на арест, не оказалось. Тогда, с грубым вмешательством майора Логинова, следствие направили на домашнюю болтовню за рюмкой и без таковой с насильственно притянутой политической, антисоветской подоплекой.

Цинизм начальника 1-го отделения ОКР УМВД старшего лейтенанта Фрумсона дошел до того, что при одном из допросов (они с Логиновым остро подчеркивали – «допрос») он сказал: «Как ты не понимаешь, раз мы арестовали, значит, будут судить и срок дадут». Я удивился. «Например, ты строишь дом и вдруг он дал трещину – ты не дашь ему завалиться? И мы, получив санкцию прокурора на арест, не скажем, что ты не виноват. Хочешь не хочешь, а дело заведено».


Как убедился читатель, в основе дела «о литературном салоне» лежала провокация – грубая, топорная ложь магаданских контрразведчиков. Шпионская группа в Магадане? Ну да, и ее резидент устроился в читальном зале городского парка – такое удобное место для встреч с агентами... Сегодня расскажи такой сюжет любому магаданцу, он даже смеяться не будет – уж очень глупо.

Тут вспоминается рассказ старого знакомого Н. Н., которого я во времена своей журналистской юности застал в должности секретаря одного из колымских райкомов комсомола. Потом этот Н. Н. пошел по кэгэбэшной стезе, но далеко не ушел и в середине 80-х, уже в предпенсионном возрасте, пребывал в этой организации все еще в должности очень средней. И в силу этой должности в группе таких же, как и он, сотрудников, только помоложе, конечно, принимал участие в обеспечении порядка и безопасности при проведении пленумов обкома и партхозактивов, которые проходили у нас тогда в замечательном Доме политического просвещения. И будучи старшим в той группе сотрудников (хотя бы по возрасту), нередко получал пост, может быть, самый ответственный (честно говоря, я не знаю, какая у них там была тактика) в этой операции – у входа в зрительный зал, где он должен был последним проверять у приглашенных билеты (а ему и в билеты заглядывать не надо было, потому что всех этих людей в количестве 400-500 человек он – за столько-то лет жизни в области и городе – знал в лицо). Потому – улыбки, рукопожатия и никакой тебе напряженности и сутолоки.

Последним, после третьего звонка, да еще выдержав паузу, в зал через те же двери – так было принято – шел президиум во главе с первым секретарем обкома. А в те годы первым секретарем был давний, по тому же комсомолу, товарищ нашего Н. Н. t

– А. Д. И вот как рассказывал лет десять спустя Н. Н. каждый раз, минуя его пост, А. Д. спрашивал:

– Ну что? Шпиона поймал?

– Нет еще, А. Д.

– Плохо работаешь. Поймаешь – орден дам!

– Буду стараться!

Такой милый диалог двух старых знакомых, которые прекрасно понимали что почем и что этот орден Н. Н. никогда не получит.

Но ведь это когда было – в середине 80-х! А в нашем повествовании – 49-й только. Вы представьте себе обстановку именно тех лет, чтобы оценить действия тех контрразведчиков.

Идет, заканчивается уже «второй набор», берут «повторников» – тех, кто отсидел свое, полученное в конце 30-х (а там самая ходовая «купюра» была десятка), пожил несколько лет на свободе, но, по мнению главных стратегов, по-прежнему представляет опасность для общества – хотя бы потому, что был несправедливо репрессирован и является носителем страшного знания об этих репрессиях и определенным противником этого строя. Этот «контингент» брали чуть ли не по алфавиту – вспомним, что писала Евгения Гинзбург в «Крутом маршруте». Так что с Лихачевой еще, может быть, даже задержались – ну да ведь не со всеми сразу управишься, да она и рыбка не самая крупная, всего пять лет за КРА.

Но брать к тому времени научились не только с умом – с блеском даже. Оттого сразу: Лихачева – шпионка! Это чтобы ошеломить предполагаемого свидетеля, заставить его играть на своей стороне. Сами-то контрразведчики великолепно знают, что шпионажем тут и не пахнет, и об этой «версии» тотчас забудут, но для первого удара – очень эффектно.

Отлично выбран и объект удара. Гольдовская – блокадница, член партии, кандидатом стала в осажденном Ленинграде, инженер. Большаков – бывший беспризорник, которого Советская власть от гибели спасла, инженер, член партии, участник войны (кстати, все его награды и две медали Гольдовской, одна из них – «За оборону Ленинграда», пропали после ареста – предполагали, что присвоила домработница). Они же этому строю, этой стране, только что победившей злейшего влага, всей своей судьбой обязаны (а у Гольдовской еще и отец еврей-рабочий, подпольщик с дореволюционным стажем – представляете, какое она домашнее воспитание получила?) – они ли не помогут героическим органам новых врагов страны разоблачить?

Тут еще и очень точно момент удара выбран. Виктория Юльевна, как я ее помню, даже спустя много лет после описываемых событий, много пережив, оставалась женщиной очень энергичной, весьма боевой, спуску никому не даст, но тогда, летом 1949 года, была в тяжелом состоянии – и психологическом (после потери ребенка), и физическом, ей срочно требовалось лечение, потому она и отправлялась в отпуск. А тут еще хлопоты с его оформлением, о котором упоминал Большаков, – тогда это было делом трудоемким. И в этот момент – вызывают, нажимают, требуют...

И Большакову (если он этого даже не хотел делать) как показаний жены не подтвердить, если Фрумсон связывает с его решением возможность жены ехать на лечение? Разве это не давление?


О чем же рассказали следствию Гольдовская и Большаков, вызванные как свидетели на допрос в конце июля 1949 года?

Протокол допроса свидетельницы Гольдовской от 24 июля 1949 года.

Начат в 14 час. 10 мин., окончен в 17 час. 55 мин.

Вопрос: С кем из проживающих в Магадане лиц вы близко общаетесь и кого хорошо знаете?

Ответ: Из числа жителей, проживающих в гор. Магадане, я имею близкое общение с редактором радиокомитета Дмитриевской Татьяной Михайловной, Рейхенау Марией Феликсовной, Николаевым Борисом Николаевичем и с его женой Лихачевой Зинаидой Алексеевной, зав. психиатрическим отделением (Магаданской больницы. – А.Б.) Ситкиным Петром Яковлевичем и его женой Лотте Софьей Андреевной. С этими людьми я общаюсь в быту. Они бывают у меня дома, а также они приглашают меня к себе.

Вопрос: С какого времени вы знакомы с этими гражданами?

Ответ: С Дмитриевской я знакома с 1947 года. С остальными я познакомилась в разное время и при различных обстоятельствах в 1948 году.

Вопрос: При каких обстоятельствах вы познакомились с гражданкой Лихачевой?

Ответ: Лихачева ранее меня начала работу в радиокомитете в качестве внештатного автора радиокомитета. Я познакомилась с ней в мае 1948 года на вечере в радиокомитете, посвященном Дню радио.

Вопрос: Охарактеризуйте Лихачеву в отношении ее поведения и расскажите, что вам известно о ней.

Ответ: Насколько я знаю Лихачеву, она неглупая женщина, начитанная; по моему мнению, глубоко не интересуется международными событиями, и в основном ее разговоры в этом направлении сводятся к интересам, будет или не будет война. Дома она в свободное время много читает художественную литературу. Зимой она написала 2 сказки – сказку «О золотых лучах» и «Головешка», которые направила в одно из издательств в гор. Москву. Ранее Лихачева судима за контрреволюционное преступление, но за какое конкретно, мне не известно. По словам Лихачевой, это фамилия ее первого мужа. Девичья фамилия мне не известна. Она говорила, что ее отец был крупный инженер-путеец из польских аристократов – кажется, Потоцких. Отец и мать ее умерли, когда она была еще маленькой, и их не помнит. Сейчас Лихачева живет с некто Зоей Ивановной, которая якобы является родной сестрой ее матери. Она говорит, что ее детство протекало в очень хороших материальных условиях, но никогда не рассказывает, кем был ее отчим. Мне кажется странным факт усыновления Лихачевой этой Зоей Ивановной, так как последняя не более чем на 10 лет старше Лихачевой. Фамилия Зои Ивановны мне не известна.

При встречах и отдельных беседах с Лихачевой мне приходилось слышать от нее различные высказывания несоветского порядка. Так:

Лихачева выезжала в Москву, не знаю когда, но вернулась в 1947 году. Рассказывая о причинах возврата на Колыму, Лихачева сказала:

«Представляешь, как тяжело жить в Александрове, когда девушки там пели такие частушки:

«Выйду, выйду на крыльцо, посмотрю на небушко, не пройдет ли лейтенант, не несет ли хлебушка».

Жила Лихачева в Александрове под Москвой и говорила, что материально было тяжело, не хватало денег на питание. Разговор этот с Лихачевой был у меня наедине.

Примерно в марте месяце 1949 года у меня дома находилась Лихачева с ее мужем Николаевым и тут же присутствовал мой муж Большаков. В беседе возник разговор о том, что может ли возникнуть новая война СССР с агрессивными странами, и при этом мужчины сказали, что если уж будет воина, то они снова будут воевать. Лихачева при этом со злобой заявила:

«Это потому, что вы быдло. На вас ездили и ездить будут».

Я вспомнила, что до этого высказывания Лихачевой между нами был разговор о том, что в годы войны было тяжело жить материально. На это Лихачева сказала:

«А что хорошего было до войны? Боишься опоздать на работу, боишься прогулять».

На слова Николаева: «Ведь ты же не работала до войны?», Лихачева ответила: «Ну и что же? Зато мой муж работал».

Примерно в начале 1949 года у меня с Лихачевой возник разговор в связи с тем, что от нее радиокомитет перестал принимать материалы как от бывшей заключенной. Лихачева по этому поводу заявила: «Разве это радиокомитет? Это евреев комитет. Шахнарович своих подбирает для работы». Шахнарович является председателем радиокомитета.

Также в промежутке между декабрем 1948 г. и мартом 1949 г. в квартире Лихачевой в присутствии и участии Николаева, Большакова, Литенко и меня обсуждалась написанная Лихачевой сказка «О золотых лучах». Были сделаны замечания, что сюжет сказки слишком слащав. На что Лихачева заявила:

«Миленькие, сейчас только так и можно вылезти. Иначе сейчас не продвинешься».

При встрече нового 1949 года или в ноябрьские праздники 1948 года я была в доме у Лихачевой. Там же был мой муж Большаков и другие гости. Я помню, что Лихачева во всеуслышание пела на мотив песни «Каховка» свои слова, которые она якобы слышала и запомнила, когда их пели заключенные, ехавшие с нею на Колыму. Буквально текст песни я не помню, но в ней говорилось, что везут на Колыму, но за что неизвестно.

Примерно в марте-апреле 1949 г. у нас дома находился Николаев. Будучи немного выпивши Николаев говорил мне и Большакову, что он очень переживает, потому что Зина Лихачева и ее мать люди не советские. Никаких подробностей он при этом не говорил.

Больше ничего конкретного о высказываниях Лихачевой я сказать не могу, но мне кажутся странными некоторые факты ее поведения. Например.

В Москву уезжала Лихачева с целью устроиться там, но вернулась на Колыму уже после того, как добилась права жить под Москвой и разрешения работать по реставрации музеев. Вернувшись, она привезла приемную мать.

Устраиваясь на работу, Лихачева искала службу, связанную с идеологической работой. Начала она об этом ходатайствовать у нач. Политуправления Шевченко и получила отказ, спустя несколько месяцев обратилась с тем же к начальнику Дальстроя Петренко. Когда последний, со слов Лихачевой, распорядился предоставить ей работу, она долгое время не торопилась с устройством и говорила: «Пусть теперь мне поищут работу». Затем она устроилась на работу в клуб профсоюза.

Зимой 1949 года с санкции ответ, редактора издательства «Советская Колыма» Лихачева начала работу над художественной биографией генерал-майора Цареградского. Для сбора материала Лихачева неоднократно бывала у него на службе и один раз у него дома. Работает ли она над этой книгой, мне неизвестно; придя от Цареградского из его дома, она рассказывала различные мелочи из обстановки его жизни.

Вопрос: Что вы имеете дополнить по существу допроса?

Ответ: К тому, что я уже говорила о жизни Лихачевой в Александрове под Москвой, необходимо дополнить, что она говорила о том, что тяжело было жить не только ей, но и всему населению.


Как и рассказывала Гольдовская в своем письме в Комиссию партийного контроля (письмо приведено выше), еще один допрос последовал на следующий день – в первый раз компромата на Лихачеву Фрумсон явно не добрал.

«Протокол допроса свидетеля Гольдовской.

25 июня 1949 г., гор. Магадан.

Вопрос: Что вы можете дополнить к показаниям, данным вами 24 июня 1949 г.?

Ответ: Я вспомнила ряд фактов из высказываний со стороны Лихачевой, которые указывают на ее антисоветские настроения. Так, примерно в конце 1948 года, я не помню, где именно, но кажется, у Лихачевой дома, у меня с ней наедине возник разговор о детских радиопередачах, затем Лихачева перевела разговор о воспитании детей вообще в настоящее время и заявила:

«Учащимся детям сейчас недостаточно того, что им скажет учитель о их хорошей успеваемости, им дают возможность выступать перед микрофоном и тем самым развивают в детях хвастливость, неискренность и снижают авторитет преподавателя. Теперешние дети считают себя вправе перебраниваться со взрослыми, участвуют в хлопотах за себя хотя бы в отношении поездки в лагеря, и все это развращает детей. В результате подобной системы воспитания что можно ожидать хорошего от будущего поколения?».

Не помню точно когда, но примерно в январе м-це 1949 года дома у Лихачевой в присутствии Николаева, Большакова и моем Лихачева высказала примерно такую мысль:

«Не работая, я имею много времени для размышлений и вижу, как сейчас народ скучно живет. Хоть сейчас много строят, но улучшения от этого не видно. Все много работают, но никто фактически не живет. Женщины потеряли свою женственность».

К чему она пришла в этом высказывании, я сейчас не помню.

Примерно в том же месяце 1949 г. она – Лихачева вернулась к разговору о судьбе современной женщины в ее понимании. Она смотрела заграничный кинофильм «Летучая мышь» и прямо из кинотеатра пришла ко мне домой. Под впечатлением картины она сказала:

«Какой замечательный фильм. Там показаны женщины – настоящие женщины, а вот нас этой женственности лишили, и в этом я виню вас всех, обладателей этой книжечки» (намекая на партбилет).

Я возразила Лихачевой, что у нас нет времени так ухаживать за собой, потому что мы работаем, и она ответила, что вот это и есть наша судьба и что мужья не могут нас содержать. При этом она не говорила только лично о себе, а говорила о женщинах Советского Союза.

В первой половине июня 1949 г. Лихачева заходила ко мне домой, и не помню, в присутствии моего мужа или нет, она рассказывала о работе клуба профсоюза и при этом заявила:

«У нас новость. Все заграничные фильмы будут теперь идти первым экраном в кино «Горняк», а все советские фильмы будут идти первым экраном в нашем клубе. Вот и судите, кто будет выполнять план и кто будет «гореть».

Из ее интонации и зная ее, Лихачевой, отношение к заграничным фильмам, я поняла, что своей фразой она хотела сказать, что народ будет в первую очередь смотреть заграничные фильмы в кино «Горняк», а клуб профсоюза будет, по ее выражению, «гореть».

Также Лихачева, в присутствии Николаева и Большакова, очень хвалила заграничный фильм «Первый бал», противопоставляя ему советские фильмы. Она заявила:

«В фильме «Первый бал» есть настоящая юность, настоящая свежесть – именно то, чего нет у нас».

Подразумевалось этим то, что молодости и свежести нет в жизни советской молодежи; на наши возражения, что это ведь только фильм, он не отражает заграничную действительность, Лихачева ответила:

«А у нас и фильма такого создать невозможно было бы».

В июне 1949 года дома у Лихачевой она рассказала, что она получила письмо из Ленфильма с отказом принять для сценария ее сказку «О золотых лучах», и показала мне это письмо. В письме было указано, что не годится в форму сказки облекать тему войны прошедшей или войны будущей. По этому поводу Лихачева сказала:

«Вот нашли же возможным в сказочном фильме «Золотой ключик» дать грубо пристрастную концовку. Вдруг появляется Кремль».

В июне 1949 г. руководством клуба профсоюза Лихачевой была поручена реставрация статуй в городском парке. Числа 6 июня я вместе с Лихачевой пришла в городской парк, где она должна была начать работу. Показывая на греческую статую и на статую, кажется, физкультурника нашего времени, Лихачева заявила:

«Смотри, когда-то в скульптуре умели видеть человека за формами, а сейчас у наших скульптур мускулов много, а человека за ними не видно».

Этим самым она выразила свою мысль, что настоящего искусства сейчас нет и в области скульптуры.

В разговоре о литературе и литераторах у Лихачевой постоянно проскальзывают выражения, показывающие ее озлобление против современной литературы. В частности, она резко осуждала Антокольского за его поэму «Сын», получившую Сталинскую премию. Она говорила, пользуясь якобы московскими источниками, что Антокольский, писавший о своем сыне и очень глубоко изобразивший чувства отцовства, по существу не воспитывал этого сына, а платил на него алименты, и только воспользовался им как сюжетом для поэмы.

Также она говорила, что «Сталинскую премию получают вещи пустые, которые не удержатся в истории литературы».

Осенью 1948 года в моем и Большакова присутствии дома у Лихачевой последняя говорила:

«Будучи в Москве, я бывала у литератора Шенгели. Высшие литературные круги были заняты вопросами, у кого какой лимит и кто к какому магазину прикреплен».

Этим она подчеркивала, что в высших литературных сферах царит обывательщина и нет никакой идейности.

Осенью 1948 г. в квартире у Лихачевой, в присутствии моем, Николаева, Лихачевой, ее матери Зои Ивановны и, кажется, поэта Семенова, Большаков читал написанную нами (мной и им) пьесу «Сын». При обсуждении пьесы Николаев нашел в ней ряд недостатков и, в частности, то, что сюжет построен искусственно и надуманно. Возражая ему, Лихачева заявила:

«Сейчас не признают технологических тонкостей, все преподается в грубой форме. Сейчас литература упрощения, но такие произведения в литературе недолговечны».

Зимой 1948 года в доме у Лихачевой я слышала еще одно мнение Лихачевой о литературе. Она говорила в смысле того, что послевоенная литература искажает исторические факты и что она, в частности, уверена в том, что Сталин не играл в войне такой большой роли, которую ему приписывают. Буквальное ее высказывание по этому поводу я не помню.

Примерно в середине июня 1948 года, не помню точно, у кого дома, у нас или Лихачевой, и не помню в присутствии кого – мог присутствовать Большаков, по какому-то поводу Лихачева заявила:

«У нас незаменимых людей нет. Незаменим только один (один из руководителей партии и правительства) и то только потому, что он не хочет, чтобы его заменили».

Кроме всего этого я неоднократно слышала от Лихачевой различного рода злопыхательства по адресу командования Дальстроя и в основном о тех, кто имеет звание генерала. Она, например, говорила:

«Я удивляюсь, как это наши генералы все женятся, как на подбор, на простых женщинах».

В высказываниях Лихачевой я неоднократно слышала злобные и резкие высказывания по поводу Сталина, а также она говорила о том, что строительство коммунизма идет неправильно.

Примерно в ноябре-декабре 1948 года в одном из споров на литературную тему Лихачева в присутствии Николаева, Большакова, Семенова и меня говорила:

«Современная литература не отражает настоящей жизни. Все книги пишутся по заказу правительства, имея целью восхвалять существующий строй и, в частности, руководителя партии и правительства».

В той же беседе и в этом же плане Лихачева резко критиковала книгу А. Толстого «Хлеб», в которой якобы искажена историческая правда.

Я не помню, в этой же беседе или нет, Лихачева говорила:

«Народные песни о (вожде партии) написаны по заказу и не являются народными».

Высказывала она эту мысль после того, как присутствовавший при разговоре Семенов рассказал, что до его ареста, работая на литературном поприще, он получил задание найти фольклор о Ленине и Сталине, выехал на родину, в деревню в Кировскую область, и написал якобы слова песни «Дороженька», положенную на музыку Захаровым, приписав ее своему брату колхознику Семенову.

Зимой 1948 или 1949 г., придя к Лихачевой, я попросила ее включить радио, на что она мне ответила:

«Господи! Надоело, слушать тошно, все одно и то же. Все передачи сводятся к восхвалению (вождя партии и правительства) и к описанию трудовых успехов. Как будто бы никто не живет».

При этом кроме меня никто не присутствовал.

Кажется, в феврале или марте 1949 г. Лихачева пришла ко мне домой и, по-моему наедине, заявила, что в прессе есть запрос иностранных держав о наличии у нас в стране лагерей заключенных, и тут же прокомментировала: «Значит, наконец-то за границу начинает проникать правда о Колыме». Лично я подобного запроса в газете не читала и передаю только ее слова об этом.

Лихачева часто в своих выражениях нападала на программы радиопередач и особенно литературных. Так, за последнее время она открыто возмущалась обилием передач о Пушкине, и как-то в июне мне и Большакову она сказала:

«Как надоели эти непрерывные передачи о Пушкине. Если кто любил его как великого поэта, так после этого он читать его произведения не станет».

В пушкинские дни Лихачева также злопыхательствовала по поводу того, что в последнем издании произведений Пушкина в послании к Чаадаеву записаны слова: «Взойдет она, звезда пленительного счастья». Она же говорила, что в действительности в произведении Пушкина написано «заря» и что изменили это слово, чтобы приспособить Пушкина к современности.

Во второй половине ноября 1948 года перед моим отъездом в санаторий «Горячие ключи» Лихачева зашла ко мне для обмена литературными мнениями создать литературный кружок. Для этого она просила меня привлечь в кружок редактора издательства «Советская Колыма» Левина, а со своей стороны обещала познакомить меня с некто Варпаховским и Полгар – оба бывшие заключенные. Кроме того, чтобы бывали и наши общие знакомые – Дмитриевская, Семенов и Литенко. Я сказала ей, что не согласна на это, так как не хочу, чтобы у меня бывали бывшие заключенные.

Больше дополнить ничем не могу, записано все с моих слов верно, мной прочитано, в чем и расписываюсь.


Через два дня на допрос вызвали Большакова. Он показал, что его общение с Лихачевой держалось на почве того, что Лихачева -литературный работник, а ее муж Николаев – художник-любитель (нигде более данных о том, что Николаев был художником, нет. – А.Б.), а сам Большаков является начинающим писателем, встречались в домашней обстановке, обсуждали произведения друг друга и развитие современной литературы. Лихачева, по мнению Большакова, развитая женщина, в первые послеоктябрьские годы вращалась в кругу литераторов, сейчас много читает и следит за литературными новинками, при обсуждении которых часто высказывала недовольство. Она считает, что советские писатели вынуждены сужать свои литературные возможности и писать лишь о достижениях существующего строя. Кроме того, высказывала часто антисоветские суждения.

В частности, в один из вечеров в конце 1948 года, когда мы выпивали, исполнила собственную песенку на слова «Каховки», в которой были такие слова: «Мы мирные люди, за что мы попали, я сам до сих пор не пойму».

В другой раз, это было, кажется, в первой половине мая 1949 года, в доме у Большакова, когда зашел разговор о северо-атлантическом пакте и возможности новой войны, Лихачева спросила хозяина дома и Николаева, что они будут делать, если начнется новая война. Те ответили, что безусловно пойдут на фронт. «Это потому, что вы быдло, – сказала им в ответ Лихачева. – На вас ездили в эту войну, и вы снова шею подставляете. А что вы завоевали?».

Зимой 1948-49 годов в том же доме зашел разговор о повести Павленко «Счастье». Лихачева высказала свое недовольство современной литературой и сказала примерно следующее; «В настоящее время получают широкое распространение и Сталинские премии только те произведения, в которых восхваляется существующий строй и особенно Сталин».

В первой половине июня 1949 года при совместном прослушивании радиопередачи Колымского радиокомитета, в которой Стрельникова читала отрывок из романа Пушкина «Евгений Онегин», Лихачева заявила: «Я очень люблю классиков и особенно Пушкина. Но этим юбилеем великого поэта до того надоели, что кто и любил Пушкина, тот забросит его книги и не будет больше в них заглядывать».

О кинофильме «Летучая мышь» Лихачева 13 января 1949 года – этот день помечен у Большакова в календаре – говорила: «Насколько интересная и изящная жизнь за границей! Мы в нашей советской действительности вынуждены идти работать, потому что мужчины не в состоянии нас, женщин, обеспечить. Раз мы все работаем, о каком изяществе и о какой красоте может идти речь? Мы грубые, поэтому и жизнь у нас груба».

О кинофильме «Первый бал» Лихачева заявила: «Вот она, настоящая, безмятежная и беззаботная светлая юность!». Большаков с ней не согласился: «Чем же, по-твоему, хороша эта юность? В ловле жениха? В нарядах?». И Лихачева воскликнула со злостью: «А по-вашему, необходимо прямо с пеленок ставить юность в определенные рамки и с малых лет долбить ребенку об индустриализации, стахановском движении? Дайте же человеку, черт возьми, вздохнуть так, как он хочет!».

Поэту Семенову, которому после отбытия наказания не разрешили как имеющему поражение в правах выезд из Магадана, Лихачева в порядке злой остроты заявила: «Моя родина – это СССР минус 39».

Об истории с песней «Дороженька», которая никакая не народная, а была сочинена А. Семеновым, Лихачева высказалась примерно так: «О каком фольклоре может идти сейчас речь? Все современные песни написаны так, как рассказал Семенов. Это песни псевдонародные, а признаются только те, в которых поется о Сталине».

1 марта 1949 года расстроенный Николаев пришел к Большакову, принес немного спирта и, изрядно опьянев, сказал – чувствовалось, что с болью в душе: «Как все-таки хорошо, по-настоящему вы живете! Никаких у вас секретов, все вы знаете друг о друге. А я живу с «контриками», часто приходится одергивать Зину (жену) и тещу, да и самому молчать. Они несоветские люди».

О попытке организовать салон Большаков рассказал так: «В ноябре 1948 года перед отъездом моей жены на Талую к ней зашла Лихачева. Я сидел дома за работой, слышал, как последняя предлагала моей жене организовать у нас дома так называемый литературный салон в составе примерно: Левина, Семенова, Варпаховского, Дмитриевской, Литенко и нас четверых. Жена категорически воспротивилась этому, и я поддержал ее».


Ну вот, как говорится, и ладушки. На шпионаж, конечно, не вышли, хотя темненькое кое-что и обнаружилось: и происходит Лихачева чуть ли не от Потоцких, и в Магадан она вернулась, хотя могла на «материке» зацепиться, и к генерал-майору В. А. Цареградскому, самому начальнику Геологического управления Дальстроя (а вот уж где тайны так тайны!), в доверие хотела втереться... В прежние времена таких фактиков на ПШ (потенциальный шпионаж или подозрение в шпионаже) вполне хватило бы, а если бы еще в «стоечку» суток на пять поставить, так она бы нам сама как миленькая рассказала, как разговаривала с Трумэном или Даллесом по телефону с магаданского узла связи. Но не те времена, что поделаешь...

Однако и тут составчик уже есть – все та же 58-10, то есть как волка ни корми (в лагере), он все таким же останется.

Можно предположить, что на этом этапе у магаданских чекистов не было еще намерений привлекать Гольдовскую и Большакова. Может быть, они и хотели-то только иметь их в качестве свидетелей, потому, скажем, так простенько дали и той и другому откреститься от этого «литературного салона» – это, мол, не мы, это все она, антисоветчица, предлагала и туда же своих друзей-контриков хотела приглашать, но мы, люди честные, сразу эту затею пресекли.

И следующих двух свидетелей чекисты допрашивали только о Лихачевой.

6 августа, через две недели после Большакова, Фрумсон допросил Дмитриевскую. В этом был резон – Гольдовская назвала Дмитриевскую первой среди своих подруг, да и биография у той – позавидуешь.


Итак, Дмитриевская Татьяна Михайловна, 1920 года рождения, уроженка Московской области, из рабочих, образование высшее, литературное (вуз не указан), военнообязанная – гвардии младший лейтенант запаса, участница ВОВ – в сентябре 1942 по февраль 1945 лит. сотрудник, отв. секретарь газеты (ушла в запас, видимо, по беременности, так как в 1949 году дочери было четыре года, но это не порок, конечно, – дело житейское), награды: орден Красной Звезды, медаль «За боевые заслуги». Работала в Колымском радиокомитете, но ко дню допроса уже значилась отв. секретарем политотдельской газеты «Большевик Чукотки», пос. Эгвекинот.

Есть в анкетных данных, правда, одна закавыка: член ВЛКСМ с 1936 года, общественная деятельность – состояла в активе ЦК ВЛКСМ, по возрасту уже из комсомола выбывает, а всё еще не в партии. Совсем недавно Гольдовская отказалась дать рекомендацию своей сослуживице из-за того, что та состояла в интимной связи с бывшим заключенным – такая вот В. Ю. была у нас тогда щепетильная. Но следствие об этом еще не знает. Да и неважно это – вскоре Татьяна Михайловна и этот вопрос для себя решит.

«С Лихачевой я познакомилась в декабре 1948 года в квартире Гольдовской, у которой я бывала. Наиболее близко я познакомилась с Лихачевой при подготовке к новому году и при встрече нового 1949 г.».

Фрумсон просит Дмитриевскую охарактеризовать Лихачеву. «По своему общему умственному развитию она стоит на довольно высоком уровне. Весьма начитана. Имеет хорошую память. О себе она высокого мнения как об интересной и одаренной женщине. Все происходящие политические события интересуют Лихачеву, по моему мнению, лишь постольку, поскольку она враждебно настроена ко всему существующему и происходящему в Советском Союзе. Эти убеждения Лихачевой ярко проявляются в ее отдельных высказываниях в кругу своих более или менее близких знакомых (...) Я не часто общалась с Лихачевой, но были случаи, когда она при мне высказывала несоветские взгляды».

Фрумсон предлагает привести примеры, а вот с примерами не очень получается: «Насколько я помню, на встрече нового года, 31 декабря 1948, на квартире у Гольдовской Лихачева рассказала антисоветский анекдот, дискредитирующий генеральную линию партии большевиков. Точный смысл этого анекдота я сейчас совершенно не помню.

В тот же вечер Лихачева произнесла: «Моя родина – это Советский Союз минус 39». Этим она хотела сказать, что Советский Союз она не чувствует своей родиной, так как имеет ограничение в выборе места жительства как человек судимый ранее. В ее словах чувствовалось, что по ее мнению это доля многих граждан, проживающих в Советском Союзе.

Осуждала шумиху с юбилеем Пушкина: «Пушкина совершенно выхолостили приведением цифр докладов, лекций, бесед». «Она говорила, что Пушкину приписывают несвойственные ему черты, называя его чуть ли не революционером (...) Тот, кто прежде любил и читал Пушкина, тот после Пушкинских дней и книг его в руки не возьмет (...) Если бы Пушкин ожил и увидел, что вокруг его имени наплели, он бы пожалел, что он когда-то существовал и был поэтом».

«В неоднократных разговорах о литературе Лихачева говорила, что советская литература прозябает, что наши писатели ушли от реализма, пишут по заказу, всячески уходят от существующего отрицательного и тому подобное.

В настоящее время я не могу привести конкретные факты указанных выше высказываний Лихачевой и не помню периода этих разговоров».

Ну и на том спасибо, особенно за то, что и просить особенно не пришлось: весь разговор, со всей канцелярщиной, – 1 час 45 минут. Быстро управились.

19 октября Фрумсон допрашивает в качестве свидетеля Семенова. Тоже недолго – всего 2 часа. v

«Семенов Андрей Игнатьевич, 1908 г.р., уроженец дер. Шунгунур Шурлинского района Кировской области, русский, из крестьян, б/п, образование высшее, общественная и политическая деятельность в прошлом – ответ, секретарь Союза писателей в Кировском крае, осужден в 1939 году по ст. ст. 58-8, 10, 11 (терроризм, а/с агитация, участие в а/с группе) УК РСФСР на 10 лет лишения свободы и 5 лет поражения в правах, в настоящее время зав. домом колхозника (помещался на углу ул. Пролетарской и Якутской, на месте нынешнего ломбарда), живет там же (состав семьи – жена и дочь), паспорт выдан УВД по СДС совсем недавно – в конце апреля текущего года, профессия – литератор».

Разговор идет только о Лихачевой, до ее ареста остается три дня.


«С Лихачевой меня познакомила Гольдовская в июле 1948 г. Наше знакомство с Лихачевой обусловливалось чисто литературными интересами, и взаимоотношения между нами на протяжении всего времени были нормальными (...) Лихачева проявляет большой интерес к литературе, сама занимается литературным творчеством. Она общительна, любит поговорить и особенно о положении современной литературы. В настоящее время она нигде не работает, а об ее отношении к труду ранее мне ничего неизвестно.

Что касается ее общественно-политических взглядов, то я лично назвать их советскими не могу. Больше того, мне неоднократно приходилось слышать от нее высказывания, враждебные политике партии и правительства в различных областях народного хозяйства страны, а также в отношении советской литературы и искусства».

Фрумсон просит свидетеля привести конкретные примеры -извольте:

«В конце 1948 г., даты точно не помню, будучи в квартире у Лихачевой, в присутствии Большакова, Гольдовской, Николаева и Кононовой рассказал о том, как в 1937 г. я по заданию редакции «Правды» ездил на родину в Кировскую область для записи современных народных песен. Я рассказал, что песен я не записал, а создал сам песню «Дороженька» и выдал ее за народную. На слова этой песни композитор Захаров написал музыку, и песня получила народное признание.

По этому поводу Лихачева заявила:

«У нас нет народного творчества, а есть подделки самих ашугов под фольклор. А если в этих подделках не прославляются наши вожди, то и их не выпустят в свет (...)

Немного раньше этого случая – даты я также не помню, в квартире у Лихачевой Большаков в присутствии моем, Николаева, Гольдовской, Кононовой и самой Лихачевой читал свою пьесу «Сын». Лихачева расхваливала пьесу вопреки мнению остальных присутствующих, отмечавших идейную слабость пьесы и перегруженность ее психологическими мотивами, и сказала:

«У нас ценятся и ставятся пьесы, в которых только прославляют героев, социализм и вождя. Требуют только бодрых пьес, мобилизующих и идейно выдержанных. Оскуднение умов страшное».

Я помню, что незадолго до Октябрьских праздников 1948 г. на квартире у Гольдовской Лихачева в присутствии моем, Большакова и Гольдовской говорила не помню по какому поводу:

«Если бы у нас в Советском Союзе можно было написать правду о существующем положении, то были бы созданы потрясающие произведения. Русская классическая литература ранее всегда была сильна тем, что критиковала существующие порядки, а не занималась славословием, как это есть теперь».

В августе м-це 1949 г. я встретился с Лихачевой в библиотеке парка культуры и отдыха в гор. Магадане, где она заведовала читальным залом. Лихачева сказала мне, что она послала в Москву на конкурс Детгиза свои произведения, но ответа на них не получила. По этому поводу Лихачева заявила:

«Там собралась теплая компания сталинских лауреатов, которая присуждает премии себе, а новых писателей к этой «кормушке» не подпускает».

Под словом «кормушка» она подразумевала премиальный фонд, отпущенный Детгизом для конкурса.

Кроме изложенных мною фактов а/с высказываний со стороны Лихачевой мне неоднократно приходилось слышать от нее подобные антисоветские высказывания по вопросу литературы и искусства, при которых неизменно проявлялось ее враждебное отношение к существующему в СССР строю. Многие факты за давностью я вспомнить не в состоянии (...)».


Фрумсон допросил Лихачеву 22 октября. Допрос длился недолго, чуть больше часа – с 16.10 до 17.15. Так сказать, первое знакомство. Каких-то новых сведений мы здесь не найдем, разве что вот такие уточнения:

«Вопрос: Постоянно ли вы проживали в гор. Москве до первого ареста?

Ответ: В Москве я жила постоянно со дня моего рождения.

Вопрос: Назовите вашу девичью фамилию.

Ответ: Моя девичья фамилия Успенская, затем я выходила замуж за Моргенштерна, который в настоящее время не знаю где находится.

Вопрос: Имеются ли у вас родственники и чем они занимаются?

Ответ: Родственников кроме указанных (имеется в виду Кононова 3. И. – А.Б.) не имею.»

И далее следует вопрос:

«Знакомы ли вы с Гольдовской, Большаковым, Дмитриевской и Семеновым, какие между вами взаимоотношения и не имеется ли у вас с кем-либо из них личных счетов?

Ответ: С Гольдовской, Большаковым, Дмитриевской и Семеновым я хорошо знакома. Гольдовская и Большаков наиболее близкие мои знакомые и постоянно бывали у меня дома, а также я с мужем – Николаевым бывала у них. С Дмитриевской знакома со дня совместной встречи нового 1949 года. Бывала она у меня дома раза три и у Гольдовской я встречалась с ней раза два. Семенов бывал у нас дома примерно до ноября 1948 года, а впоследствии больше не бывал. После перерыва примерно до июня м-ца 1949 г. он заходил в читальню парка культуры и отдыха, где я работала, читать мне свои стихи для консультации.

Ни с кем из указанных лиц лично у меня никаких счетов нет и не было. У меня нет оснований полагать, что с их стороны имеются какие-либо счеты ко мне».

Следующий допрос 25 октября. Теперь Фрумсона интересуют подробности встреч Лихачевой с Гольдовской и Большаковым, содержание их бесед.

«Вопрос: Что конкретно вы говорили о советской литературе и советских литераторах?

Ответ: В настоящее время я не помню, что я буквально говорила о современной литературе и о советских писателях, но примерно так, что современные писатели, беря глубокие темы, суживают их до запросов сегодняшнего дня и отображают все очень поверхностно. Меня, например, удивляет, как в наших книгах героям произведении все так легко дается, как это излагают писатели. Совершенно не отражаются действительные трудности героев.

Вопрос: Следствию известно, что вы отрицательно высказывались о современной литературе, заявляя, что советские литераторы не свободны в выборе тем для произведений, что современные литературные произведения пишутся только по заказу правительства и в угоду существующему в СССР государственному строю. Подтверждаете ли вы это?».

Лихачева отрицает, что говорила об ангажированности советских литераторов, она не говорила об отсутствии в Советском Союзе фольклора, не высказывала никаких взглядов, опошляющих значение проводимого пушкинского юбилея.

Вопрос: Вам зачитываются показания Большакова по этому поводу, дадите ли вы теперь правдивые показания?

Ответ: Выслушав показания Большакова в отношении якобы имевших место высказываний с моей стороны в связи с юбилеем Пушкина, я вспомнила одну деталь и показываю следующее:

Не помню точно даты, я находилась дома у Большакова и Гольдовской в момент, когда редактор литературного вещания Стрельникова читала по радио отрывки из произведений Пушкина. Мы все трое высказали мнение, что читает она плохо, завязался разговор о творчестве Пушкина. Я лично вспомнила стихи Пушкина «Послание в Сибирь» и спросила Гольдовскую и Большакова: «Не ошибаюсь ли я, что в этом произведении Пушкина написано «заря пленительного счастья», в то время как в последнем издании Детгиза написано «звезда пленительного счастья». Гольдовская мне ответила утвердительно. На это я ответила ей: «Ну вот, везде пишут о звездах и Пушкину звезду прилепили».

Остальное зачитанное мне из показаний Большакова в отношении якобы сказанного мною о радиопередаче от меня не исходило. После моего последнего выражения, приведенного в протоколе, Гольдовская в продолжение нашего разговора заявила примерно следующее:

«Как это тошно. Сидишь в Магадане и знаешь, что в самых укромных уголках Советского Союза вдруг все сразу вспомнили о Пушкине».

Сказано это было с довольно злой иронией, с намеком на то, что пушкинские дни отмечаются не от души, а как плановая политика.

В этом же разговоре, не помню, Гольдовской или Большаковым, было сказано примерно так:

«Значение Пушкина как поэта-революционера преувеличено. За это говорит малое количество его революционных произведений».

Большаков далее сказал: «Пушкину не так уж плохо жилось и не так уж его угнетали. Скажем, история Пугачевского бунта. Цензура Николая I запретила издание этого произведения, и Пушкин подал его царю Николаю I. Последний приказал издать произведение и отпустил на это деньги. В то время интеллигенция объявила бойкот этой книге, и она никем не покупалась. Вот об этом нигде в нашей литературе не упоминается».


Допрос прерван в 19 час. 20 мин. Надо полагать, что на этот раз он длился не один час.

Но пока это была словно отдельная вспышка – как короткое замыкание: Фрумсон предъявляет Лихачевой показания Большакова, та в отместку, наотмашь приводит факты, изобличающие его и Гольдовскую (может быть, сразу после 25-го Лихачева и шлет Николаеву это «сообщение» -»Гошка предатель»?).

27 октября следующий допрос. И под натиском Фрумсона Лихачева делает следующее признание:

«... подобные взгляды на современную литературу я высказывала примерно так: если бы некоторые писатели затронули тему о людях, пострадавших от ошибок НКВД, то они могли бы сказать потрясающие вещи с целью предотвратить подобное на будущее. Я бы, например, могла написать историю своего мужа (Лихачева), который умер в лагере, но боюсь за эту откровенность быть репрессированной. Естественно, что у некоторых писателей есть пережитые или слышанные ими подобные сюжеты, которые они могли бы использовать в литературе, но не пытались этого сделать по понятной причине. В то же время наберись они смелости, это могло принести бы немалую пользу» (л. д. 73).

29 октября, на следующем допросе, Лихачева признается в сочинении песни: «Во время встречи нового 1949 года дома у Гольдовской я в компании действительно пела песню со своими словами на мотив «Каховки». Привожу слова...» (л. д. 78). Неизвестно, понадобилось ли тут уличать допрашиваемую показаниями Гольдовской и Большакова.


А между тем следствие не пропустило без внимания камешек, брошенный ранее Лихачевой в огород своих лучших приятелей.

1 ноября старший лейтенант Коробов вызывает на допрос в качестве свидетеля Семенова. Теперь речь идет только о Гольдовской и Большакове:

«Гольдовская и Большаков известны мне с мая м-ца 1948 года, с которыми познакомился на почве общей любви нас к литературе, поэзии. Мне известно, что между Гольдовской и Большаковым с одной стороны, а Лихачевой – с другой были хорошие дружеские взаимоотношения. Они бывали друг у друга на квартире, где устраивались литературные вечера. На этих вечерах присутствовал и я, и мне неоднократно приходилось быть свидетелем антисоветских высказываний со стороны Гольдовской и Лихачевой по вопросам советской культуры и искусства. С Лихачевой меня познакомила Гольдовская.

(...) Летом 1948 года на квартире у Гольдовской в присутствии Большакова я сказал им, что я автор известной песни «Дороженька», на что Гольдовская ответила:

«Жаль, что я Вас не знала во время войны как автора этой песни, а то бы я Вас высмеяла за «приспособленчество». Во время войны, мы, будучи в эвакуации в гор. Челябинске, ходили на реку за водой и как народную распевали Вашу песню: «Это Ленин нам дорожку проложил, это Сталин нам дорожку проторил...».

Примерно в августе м-це 1948 года, на квартире у Гольдовской в присутствии Большакова в разговоре о советской поэзии Гольдовская сказала:

«Словно сидишь в комнате, где все красное, красные стены, потолки, занавески, даже с ума сходишь: славословие и восхваление стало постоянным жанром нашей поэзии и прозы, а смелых и самостоятельных идей у писателей нет, а у кого есть, так не печатают».

Этим она хотела сказать, что наша поэзия приспосабливается к обстановке и действительности, возводя клевету на советскую патриотическую поэзию.

Большаков, присутствовавший при этом, согласился с оценкой советской поэзии, которую дала Гольдовская, и добавил:

«У нас присуждают Сталинские премии произведениям художественно слабым только потому, что там прославляют патриотизм. Такие произведения, как «Люди с чистой совестью» Верши-гора, «Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого, повесть Березко «Ночь полководца» – слабые, беспомощные произведения. Прости, их стыдно читать, а они получили Сталинские премии 1 и 2 степени».

На этом же допросе Семенов рассказал, что Большаков называет автора раскритикованной повести «Редакция» своим личным другом и что в этой повести Большаков выведен в образе разжалованного капитана. По словам Большакова, критика набросилась на повесть потому, что там была чистая, но не патриотическая правда.


А 3 ноября арестованная Лихачева подверглась самому мощному давлению – в ее допросе вместе с Фрумсоном принял участие майор Логинов. Лихачева капитулировала: «... да, я являюсь участницей группы, которая систематически дискредитировала советскую литературу и искусство и клеветала на советское правительство, ВКП(б) и ее вождей. В эту группу я была вовлечена Гольдовской (...)

Вопрос: Ставился ли кем-либо из участников группы вопрос о вовлечении в нее новых участников?

Ответ: Примерно в ноябре 1948 г. я предлагала Гольдовской и Большакову пригласить на наши беседы по вопросам литературы редактора издательства Левина и сотрудника газеты поэта Нефедова. Большаков и Гольдовская согласились со мной пригласить Левина и взялись это исполнить сами. В отношении приглашения Нефедова Большаков и Гольдовская отказались, ссылаясь на то, что Нефедов не может быть в одной компании со мной как с бывшей з/к.

В действительности ни Левин, ни Нефедов ни разу не участвовали на наших сборищах, я также предлагала Гольдовской и Большакову познакомиться им с архитектором Полгаром, художником магаданского театра Вегенером и режиссером Варпахов-ским, но это знакомство не состоялось, так как я сама с ними редко виделась.

(...) Из своих произведений Большаков и Гольдовская на сборищах читали «Так сказал гвардии подполковник», «Сын» и «Блуждающие огни». Полное содержание этих произведений я не помню, однако я припоминаю, что в произведении «Так сказал гвардии подполковник» возводится клевета на советских людей, работающих на Дальнем Севере, а также дискредитируются органы. В пьесе «Сын» главным героем показан сын дворянина, а простые советские люди затушеваны. В пьесе «Блуждающие огни» наличествует клевета на советских людей и на советские органы, аналогичная, как в пьесе «Так сказал гвардии подполковник».

4 ноября Лихачевой было официально предъявлено обвинение. При этой процедуре она показала: «Я заявляю, что признаю себя виновной в том, что являлась участницей антисоветской группы, в которую входили Гольдовская и Большаков и которая систематически дискредитировала советскую литературу и искусство, клеветала на советское правительство и его вождей». Теперь арест Гольдовской и Большакова стал неотвратимым.


Как обвиняемую Гольдовскую Коробов первый раз допросил 19 ноября.

Речь шла об отношениях с Лихачевой. Это была как бы разминка – легкий такой допросец, ничего особенного следствию не давший. Может быть, по той причине, что Коробов меньше, чем другие следователи, был «в материале». Заслуживают внимания вот такие, очень человеческие, по-моему, обстоятельства, сообщенные обвиняемой:

«Николаев меньше нас понимал в литературе, но иногда принимал большое участие в спорах, трактуя те или иные вещи с советских позиций. Были случаи, когда в присутствии нас Лихачева высказывалась по тем или иным вопросам в антисоветском духе, но присутствовавший при этом Николаев говорил ей: «Зина, перестань», «Зинуша, хватит тебе» и другое».

Через день, 21 ноября, Гольдовскую допрашивает Фрумсон. Речь идет о знакомых: кто такие, где работают, когда встречались...

(Здесь промелькнула Осьминская Елизавета Викторовна, о которой Гольдовская рассказала:

«С Осьминской я и Большаков познакомились на Талой в санатории, где она работала библиотекарем. Узнав, что она хорошо разбирается в литературе, мы прочли ей, Осьминской, свою пьесу «Сын». Пьеса Осьминской понравилась, и она сказала мне и Большакову, что сможет рекомендовать нас и наши произведения своему близкому другу, по ее словам, Леониду Леонову. Мы были на Талой в ноябре м-це 1948 г., а примерно в январе-феврале м-це 1949 г. Осьминская приехала в Магадан, попросила разрешения у нас остановиться.

Имея в виду, что Осьминская обещала рекомендовать меня и Большакова и наши произведения писателю Л. Леонову и это могло бы продвинуть наши произведения к печати, мы разрешили ей пожить у нас в квартире. Приезжала Осьминская в Магадан для оформления выезда на «материк» и хотела наши произведения отвезти лично. Прожила Осьминская у нас около 2-х недель, и так как в выезде с Колымы ей было отказано, я попросила ее переехать от нас в другое место. С тех пор мы с нею не встречались». Интересно, что за клеймо было поставлено на этой бывшей з/к, раз В. Ю. от нее так открещивалась? О проживании Осьминской в доме у Гольдовской следствию сказала Лихачева).

22 ноября Фрумсон продолжает интересоваться «связями» Гольдовской, а затем приступает, что называется, к делу:

« Вопрос: На допросе 24 июня 1949 г. (напомню, что тогда Гольдовская допрашивалась еще как свидетельница. – А.Б.) вы показали ряд фактов, когда Лихачева в вашем присутствии неоднократно высказывала свои антисоветские взгляды на советскую действительность. Как вы относились к ее высказываниям?

Ответ: Лихачева в моем присутствии действительно неоднократно высказывала свои антисоветские взгляды на советскую литературу и искусство и по другим вопросам советской действительности. Я лично в ряде случаев обрывала ее высказывания. Чаще всего я относилась пассивно к ее антисоветским высказываниям. В вопросах литературы я в некоторых случаях примыкала к антисоветским взглядам Лихачевой. Так, например, в одной из бесед 1949 года в присутствии не помню кого, я поддержала высказывания Лихачевой, которая заявила:

«Если бы можно было в произведениях полностью отражать нашу действительность, то получились бы потрясающие произведения».

Этим самым выражалась мысль, что, может быть, эти произведения отрицательно характеризовали бы существующий строй, но потрясали бы силой своего художественного реализма.

Других примеров я сейчас не припоминаю».

Следует еще ряд вопросов, на которые Гольдовская дает отрицательные ответы. В 15.15 допрос прерывается по просьбе обвиняемой (начат в 13 часов) – видимо, по состоянию здоровья.

Но на следующий день допрос возобновляется. Фрумсон начинает его с требования говорить правду. И обвиняемая прекращает сопротивление:

«Ответ: Я подтверждаю, что на указанных сборищах при обсуждении отдельных вопросов советской действительности я высказывала свои антисоветские взгляды.

(...) я считаю, что в последующих изданиях работ В. И. Ленина исторические факты Октябрьской революции и Гражданской войны искажаются с той целью, чтобы не показывать роль в революции и Гражданской войне бывших политических деятелей ВКП(б) и Советской власти, репрессированных Советской властью (...)

Неоднократно в присутствии Лихачевой, Большакова, Николаева я говорила о том, что Сталинские премии по отдельным современным произведения присуждаются незаслуженно и лишь только потому, что в них описываются события в приглаженном виде (...)

Я также говорила, что большинство современных пьес однотипны, носят чисто агитационный характер, малохудожественны и приспособлены к какой-то политической теме. В силу этого они неинтересны и недолговечны. При этих разговорах я, в частности, касалась произведений «Кружилиха» и «Ночь полководца» и пьес «Великая сила» и «Суд чести», а также других произведений и пьес.

При разговорах на литературные темы я также высказывала свои антипартийные взгляды по вопросу о партийности в литературе. Я считала, что отдельные авторы и, в частности, начинающие писатели насыщают свои произведения партийностью с той целью, чтобы их произведения были приняты в издание, в то время как эти произведения не отражают действительности. В связи с этим я неоднократно говорила, что я писать такие произведения не хочу и не буду.

Вообще за последнее время от всякой литературной деятельности я решила отказаться, так как произведения, которые мы пишем с Большаковым, хотя и отражают действительность, но в силу отсутствия в них партийности не могут быть допущены к изданию.

В вопросах борьбы с космополитизмом в литературе я придерживаюсь такого мнения, что развернутая в нашей стране борьба с космополитизмом мешает творческой деятельности писателей. Имел место случай в разговоре с моими знакомыми, когда я заявляла, что когда-то космополит считалось почетным именем, а сейчас если хочешь оскорбить или обругать человека, достаточно назвать его космополитом.

Я помню, в разговоре с Лихачевой и другими по вопросу о приоритете русской науки в области техники я высказывала мысль, что в ряде случаев приоритет приписывается незаслуженно. В частности, я помню разговор об истории появления трактора и пенициллина в нашей стране, где я говорила, что они впервые появились не в России. Это я рассматривала как фальсификацию истории техники со стороны Советского государства (...)

Вопрос: Из Ваших показаний явствует, что в лице Вас, Лихачевой и Большакова по вашей инициативе сложилась группа лиц, которые систематически собирались вместе в своих квартирах, где с позиций космополитизма в антисоветском духе обсуждали советскую литературу и искусство, дискредитировали политику партии и советского правительства в области литературы и искусства. Вы это подтверждаете?

Ответ: Да, я подтверждаю, что по моей инициативе сложилась группа лиц – в том числе я, Лихачева, Большаков, которые систематически собирались у Лихачевой или у нас и на этих сборищах в антисоветском духе обсуждали советскую литературу и искусство, а также дискредитировали политику партии и правительства в области литературы и искусства. Конкретные факты по этому вопросу я уже показала следствию».


Следующий допрос Гольдовской состоялся через пять дней, 28 ноября. На этот раз его вместе с Коробовым вел зам. начальника отдела контрразведки майор Логинов. Разговор вышел долгий -допрос начался в 22.30, закончился только в 2 часа ночи. Контрразведчиков интересовало, кого и почему решили пригласить участвовать в «салоне».

«Ответ: Как я уже показывала на предыдущем допросе, Левина, Варпаховского, Полгар и Вегенер предложила привлечь для участия в наших собеседованиях Лихачева. Она мне объяснила, что Левина целесообразно привлечь с тем расчетом, что он является редактором издательства «Советская Колыма» и намеревается издавать альманах и другие литературные произведения, а так как мы решили принять участие в издании альманаха и других произведений, то приглашение Левина является небезынтересным. О целесообразности привлечения Варпаховского, Полгар и Вегенер Лихачева ничего не говорила (...) К моменту разговора с Лихачевой о привлечении указанных лиц я лично ни с одним не была знакома. Позже я познакомилась с Левиным и Полгар. Примерно в феврале-марте 1949 г. Левин приходил к нам в радиокомитет для выступления по радио. Зная, что Большаков с ним уже знаком, я отрекомендовалась (...) и спросила его, как обстоит дело с подбором материала для издания альманаха. Левин ответил, что дело с выпуском альманаха осложняется и пока срок выпуска альманаха неизвестен (...) В издательстве «Советская Колыма» хорошо знакомых мне лиц у меня вообще нет. В редакции я знакома с Нефедовым, Шолоховым и Новикевич, ранее была знакома с Бацер (...) С Бацер я познакомилась весной 1947 года. Я посылала в редакцию написанные мной стихи, Бацер вызвал меня в редакцию, где и произошло у меня с ним знакомство. Впоследствии по одному разу мы были друг у друга в квартире, где читали свои произведения (Бацер тоже писал стихи и печатал их под псевдонимом Соловьев. – А Б.). Кроме этого мы встречались с Бацер у бывшего редактора издательства «Советская Колыма» Салагода на литературных собеседованиях по материалам альманаха, а также вместе участвовали в жюри конкурса на лучшее литературное произведение, куда я была включена приказом нач. Политуправления (..,.) С Нефедовым я познакомилась летом 1948 года у себя дома, куда Дмитриевская пришла с ним с нашего согласия вечером. Нефедову мы читали написанную нами пьесу «Сын», о которой он отозвался резко отрицательно, обратив особое внимание, с его точки зрения, на отсутствие в ней партийности. После этого я встречалась с Нефедовым в редакции и один раз у Дмитриевской (...)

Вопрос: Бывшего директора Магаданского эстрадного театра Дементьеву Вы знаете? (Не исключено, что вопрос был вызван тем, что Дементьева уже была снята с должности и арестована. – А.Б.)

Ответ: Да, Дементьеву я знаю. Познакомилась с ней по участию в литературной ассоциации при издательстве «Советская Колыма». Однако, должна заметить, что Ни я ни Дементьева друг у друга в квартире не были. Я пыталась пригласить Дементьеву прийти к нам и прослушать наши произведения, но она не проявила желания и не пришла».


Мне вспоминается разговор с Викторией Юльевной, случившийся лет через двадцать после описываемых событий. Она посетовала на то, что хотя они много лет знают друг друга – Инна Борисовна Дементьева, знаменитая в ту пору Ин-Бор, директор Дворца культуры профсоюзов, и она, В. Ю., Дементьева ее просто игнорирует.

– А почему – не пойму, – говорила Гольдовская. – У нас так много общего: и обе сидели, и мужей вот похоронили... Она, правда, сидела по уголовной статье, но разве в этом дело?

Добавлю, что образование Инна Борисовна получила на филологическом факультете, на Колыме начинала с журналистики – и тут, казалось бы, общее. Не говоря уже о том, что обе еврейки, хотя это и не главное, но все же... Но отношения так и не сложились.

А вот под началом П. П. Нефедова, сурового в ту суровую пору критика ее творчества, В. Ю. Гольдовская, отбыв наказание и получив реабилитацию, прослужила немало лет на магаданском радио, которым он командовал.


Через два дня, 30 ноября, Гольдовскую допрашивал еще один сотрудник ОКР – лейтенант Безуглов. И его первый вопрос, наверное, показался обвиняемой неожиданным – об инженере Павлове.

Это в нашем деле – особый и очень драматический эпизод.

Еще двумя неделями раньше, 16 ноября (Гольдовскую еще не допрашивали), Лихачева показала, что у Гольдовской есть такой знакомый – инженер Дальстройпроекта, «дивные остроты» которого та любила повторять. Например, линейка – это искони наше, как Курильские острова. Или: на приисках работает падло, быдло и влудло (последнее слово осталось для меня нерасшифрованным, но, видимо, что-то оно значило в те времена). Именно для Павлова Гольдовская предлагала Лихачевой переписать у поэта Семенова текст ходившего в списках знаменитого (и, конечно, антисоветского) есенинского «Ответа Демьяну Бедному».

Особенность ситуации с Павловым для Гольдовской заключалась в том, что в прошлом они однокурсники, были близки (может быть, и в Магадан Гольдовская поехала потому, что здесь был Павлов?), но сейчас он избегает ее, так как ему (это из показаний Лихачевой) трудно видеть ее рядом с Большаковым. С другой стороны (это уже скажет Гольдовская), она хотела свести Павлова с Лихачевой, чтобы «проверить», как он к ней относится.

И вот теперь следователь спрашивает Гольдовскую, что она знает о Павлове и его антисоветской деятельности.

«Ответ: Павлова Владимира Александровича, работника Колымпроекта, я знаю с 1932 по 1937 г. по совместной учебе в Ленинградском горном институте. В 1946 г. я встретилась с Павловым в г. Магадане по совместной работе в Колымпроекте, где я проработала до конца 1947 г. Павлов работал в то время инженером проекта. В период учебы в институте у меня с Павловым были приятельские взаимоотношения, на первых курсах института мы вместе готовились к занятиям и зачастую наши отношения были очень хорошими. Вместе с Павловым я была на практике летом 1935 г. и осенью 1936 г., в обоих случаях в гор. Асбесте Свердловской обл. К концу учебы в институте наши отношения с Павловым охладились и мы относились друг к другу как обычные знакомые. Во время работы в Колымпроекте у меня с Павловым были чисто служебные отношения.

Вопрос: Охарактеризуйте Павлова с политической стороны. Каковы были его политические взгляды и убеждения?

Ответ: Я могу охарактеризовать Павлова в период нашего знакомства в горном институте в Ленинграде как человека, настроенного антисоветски и враждебно к существующему в СССР государственному строю, а также к мероприятиям, проводимым партией и правительством Советского Союза. Это мнение сложилось у меня во время близкого общения с Павловым из отдельных его высказываний и реплик, которые, как правило, носили скрыто враждебный характер по отношению к советской действительности. Я не помню в настоящее время конкретно эти факты, за исключением одного случая, когда Павлов во время практики летом 1935 г. в язвительной и саркастической форме заявил, что для того, чтобы построить социализм, нужно быть трезвым, находясь в это время в значительном опьянении. Кроме того, к выводу, что Павлов настроен нелояльно к существующему строю, я пришла, основываясь на его резко отрицательном отношении к ВЛКСМ и ВКП(б) и его постоянном антисемитизме, который он даже не пытался скрыть. Вообще Павлову в тот период были присущи язвительные и иронические высказывания по отношению к советской действительности, которые сохранились до последнего времени, как и его антисоветские взгляды.

Во время совместной работы с Павловым в Колымпроекте в период 1946 – 1947 гг. я не была с Павловым в таких близких дружеских взаимоотношениях, как в период нашей совместной учебы в Ленинграде, однако я смогла убедиться, что он не отказался от своих антисоветских взглядов.

Так, например, я помню случай, происшедший в здании Колымпроекта в начале 1947 г., когда председатель местного комитета Колымпроекта попросил Павлова отнести знамя учреждения в помещение избирательного участка в Дом пионеров, на что Павлов ответил председателю местного комитета в присутствии всех сотрудников, работающих в общем зале управления Колымпроекта, что не дело инженера носить красное знамя, что это лучше поручить какой-нибудь уборщице, а у него, Павлова, есть дела поважнее, т. е. работа.

Помню также и другой случай, характеризующий политические взгляды Павлова, когда он во 2-м отделе Главного Управления Дальстроя в июне 1949 г., рассказывая о впечатлениях служебной командировки на трассу, говорил, что дальстроевский прииск состоит из двух частей: «падло» и «лудло», где падло это рабочая сила, а лудло – малая механизация, т. е. тем самым опорочивал организацию труда на приисках Дальстроя.

Мне вспоминается еще один факт, свидетельствующий об ироническом отношении Павлова к советской действительности, когда весной 1948 г. Павлов, встретив меня, кажется, в столовой Главка, спрашивая меня о моей работе в Колымском радиокомитете, задал мне вопрос:

«Ну как дела на радио? Что сообщил нашему корреспонденту лучший стахановец прииска «Задрипанный»?». ч

Кроме того, во время работы в Колымпроекте мне часто доводилось слышать едкие замечания Павлова, которые он делал в присутствии других работников Колымпроекта, как, например, приступая к работе над проектом лагеря, он говорил:

«Ну что ж, запроектируем лагерь: помещение для ВОХРы, изолятор на 4 человека и морг на 4 трупа», как бы характеризуя этим самым систему содержания и режима лагерей.

Со стороны Павлова мне также приходилось слышать его насмешливое высказывание по отношению к политике Советского правительства по поводу возвращения русской территории и территории Калининградской области, когда он в ответ на требование вернуть взятую им чужую линейку отвечал: «Линейка такая же искони наша, как Кенигсберг и Курильские острова».

Исходя из вышеизложенных фактов я и делаю вывод об убеждениях и взглядах Павлова как человека, настроенного антисоветски и враждебно к существующему строю».


Чем объяснить это откровенничание В. Ю. перед зловредным следствием? Так уж была сломлена, что не могла защититься после фразы, вырвавшейся у Лихачевой – об этом дивном остроумце? Может быть. Ведь она уже столько на себя наговорила, что хватило бы на трех. Что уж тут еще кого-то защищать!..

Или она за что-то по-женски мстила Павлову? Может, когда-то он оставил ее, а она не переставала его любить, отправилась к нему в Магадан и оказалась отвергнутой – и теперь мстит? И так могло быть.

Но ведь еще перед войной, в августе 1937-го, она вышла замуж за Кулибина Василия Михайловича, брак был зарегистрирован в ЗАГСе Свердловского района г. Ленинграда... А здесь у нее есть Большаков, Гоша, ради которого она, как сама признавалась (в шутку, конечно), и занялась литературой: Гоша захотел, ну как я могла не поддержать?..

Но все-таки, все-таки... ведь могло быть так, что поверх всего этого – и неудачного замужества (оно было недолгим), и, кажется, вполне удавшегося нынешнего «сожительства» с Большаковым -была, существовала поруганная любовь к этому незаурядному острослову, и хоть вот так вот В. Ю. за нее боролась? Может быть.

А. Л. Мадиевская, подруга Виктории Юльевны со студенческих лет до конца ее жизни, та самая Анна Львовна, которая сберегла весь поэтический архив Гольдовской, ни о каком Павлове в судьбе «Вити» не знала.


В отношении Павлова дело было выделено в отдельное производство. 19 декабря он был арестован и «зачислен за тов. Фрумсон». Ну да, за кем же еще?

Мне не удалось найти архивно-следственное дело Павлова, но каким-то чудом уцелело его «двоечное» дело заключенного (2-482725) – оно давно должно было быть уничтоженным. Вот некоторые сведения из него.

Итак, Павлов Владимир Александрович, 1912 г.р. (ровесник В. Ю.), уроженец Ленинграда, профессия инженер-обогатитель, главный инженер проекта (ГИП – ведущая должность в той организации) Дальстройпроекта (попробуй разберись, как эта организация тогда называлась: у Гольдовской – Колымпроект, в официальном документе того же года – анкете арестованного – Дальстройпроект), женат, жена Портнова Т. Т., ранее не судим.

Дело Павлова поступило в Военный трибунал УМВД при Дальстрое 28 февраля 1950 года. Он обвинялся в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 58-10 ч. 1 (это понятно, без этого состава никак нельзя) и 59-7 (а вот это уже полная неожиданность: в начале 1950 года – вспомните, что это было за время – судят за пропаганду или агитацию, направленные к возбуждению национальной или религиозной розни, такое, видимо, только в Магадане и могло произойти!) УК РСФСР, а также ст. 4 ч. 1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 9 июня 1947 г. «Об ответственности за разглашение государственной тайны и утрату документов, содержащих государственную тайну».

9 марта трибунал вынес приговор, в констатирующей части которого было сказано: «Подсудимый-Павлов будучи антисоветски настроенным и работая в Дальстройпроекте, на протяжении более двух лет в среде окружающих его работников проводил антисоветскую агитацию, в которой возводил гнусную клевету на политику, проводимую ВКП(б) и Советским правительством, клеветал на материальное положение советской интеллигенции, противопоставлял советскую интеллигенцию рабочему классу и крестьянству. Дискредитировал одного из руководителей ВКП(б) и правительства. Высказывал недовольство содержанием радиопередач, отрицательно высказывался о применении Закона от 26 июня 1940 года, запрещающего самовольный уход рабочих и служащих с предприятий и учреждений. Возводил клевету на благосостояние трудящихся в СССР, отрицал приоритет России на отдельные изобретения, приписывая это иностранным государствам. Высмеивал технику и труд заключенных на предприятиях Дальстроя».

А вот самое интересное, и тут Фрумсон, видимо, весьма активно использовал «подсказку» Гольдовской:

«Будучи антисемитски настроенным, подсудимый неоднократно в оскорбительной форме высказывал среди своих работников враждебное отношение к лицам еврейской национальности – Дербаремдикер, его жене, Гольдберг и другим, вызывая тем самым неприязненное отношение у лиц, его окружающих, к лицам еврейской национальности».

Обвинение по вышеназванному указу было вызвано тем, что, вернувшись из служебной командировки, Павлов не сдал, как полагалось, взятые для работы секретные чертежи – они оставались у него дома к моменту ареста, а три чертежа были им даже потеряны – тут уж состав, реальный при любом политическом режиме.

Трибунал приговорил Павлова по обвинениям, предусмотренным ст. 59-7, к двум годам лишения свободы без поражения в правах, по ст. того же указа – к пяти годам лишения свободы без поражения в правах, по ст. 58-10 – к семи годам лишения свободы с поражением в правах на два года (вот что, оказывается, было самым тяжким!), а по совокупности – к семи годам и поражению в правах на два года. Лишили также правительственной награды – медали «За Победу над Германией»...

Обжаловать приговор Павлов не стал – такой гордый, а может, просто поостерегся: он не так уж много и получил, до десятки не дотянули, станут пересматривать – как бы не прибавили...

Однако на другой день после вступления приговора в законную силу, 16 марта, и еще через неделю, 23-го, находясь на пересылке, попытался подкорректировать неизбежную судьбу, которая сулила ему тайгу и рудник, – предложил использовать его экономистом по труду. В обоснование своего предложения написал, что в 1935 году окончил четыре курса экономического факультета ЛГИ и работал экономистом три года во время учебы и после ее окончания. Видимо, и впрямь хорошая голова была у этого человека, и грех было такие способности закапывать в вечную мерзлоту. Но УСВИТЛовское начальство распорядилось, естественно, по-своему, и отправило Павлова в такие места, где вообще трудно что-то зарыть, а выкопать – тем более: в Индигирское ГПУ.

Здесь, близ полюса холода, Павлову пришлось, наверное, очень тяжко: почти за год он сумел заработать только 113 дней зачетов, но хоть выжил... 11.06.51 Павлова самолетом из Магадана доставили в Певек, в Чаун-Чукотское ГПУ, к полковнику Туманову. Уже через полтора месяца на него было оформлено постановление о расконвоировании – для работы не где-нибудь на руднике или прииске, а в самом Управлении в должности старшего инженера. При этом была дана следующая характеристика:

«3/к Павлов В. А. работает в проектном отделе ЧЧГПУ ст. инженером. С порученной работой справляется отлично. Нарушений лагерного режима и трудовой дисциплины не имеет».

Заработав здесь сокращение срока наказания на 1234 дня (!), Павлов к 15 июля 1953 года заслужил право на освобождение. Но так как при этом он не отбыл еще половины установленного приговором срока наказания, то оставшуюся до истечения этой самой половины часть он должен был пребывать на поселении, куда и отбыл в пос. Лениногорск Восточно-Казахстанской области. Перед отъездом он дал стандартную подписку, обязуясь не разглашать это, это и это, и получил с расчетного счета остаток заработанных средств – 4528 руб. 55 коп. Мне думается, что дальше у него все было хорошо.


Большакова в качестве обвиняемого Фрумсон и Логинов первый раз допросили 23 ноября. Здесь с первых минут началась тактика «силового давления»:

«Следствие располагает данными, что вы своими высказываниями дискредитировали советскую литературу и искусство и политику партии в этой области...

что вы утверждали о том, что Сталинские премии присуждаются только потому, что в этих произведениях приукрашивается современная действительность...

что советские пьесы носят чисто агитационный характер, а потому малохудожественны...

что вы оспаривали русский приоритет в ряде технических изобретений...».

Обвиняемый как мог отбивался, ссылаясь больше всего на свою память. Но следствие это не убедило. Фрумсон записал в протокол:

« Вопрос: При допросе вас в качестве свидетеля об антисоветской деятельности Лихачевой, которую она проводила в вашем кругу, вы с точностью показали целый ряд фактов ее враждебной деятельности, которые имели место еще в 1948 году и в начале 1949 года. Почему же факты, касающиеся лично вас, имевшие место в то же время и даже в поздний период, вы заявляете, что не помните?

Ответ: Когда меня допрашивали о преступной деятельности Лихачевой, то часть фактов я припомнил сам, а некоторые факты на допросе мне напоминались из показаний Гольдовской. В настоящее время я также припоминаю отдельные факты моих разговоров с Гольдовской и Лихачевой по вопросам литературы, а отдельные не могу припомнить».

Ах, так вам шпаргалочку показать? Извольте...

« Вопрос: Вам зачитываются показания Гольдовской от 23 ноября с. г. о том, что...».

Так вот и выдавливали. Отмечу, что во всех трех допросах Большакова до того, как он уже был готов признать предъявленное ему обвинение – 23, 25 и 29 ноября, участвовал Логинов – ни с одним из обвиняемых он так много не «работал». Может быть, поэтому допросы и имели творческий характер, то есть Большаков «припоминал» не только то, что ему читали из прежних протоколов, но и что-то новенькое. Вот, например, на допросе 25 ноября:

«... Точно не помню, но мне кажется, что я действительно рассказывал указанным лицам (Гольдовской, Лихачевой и Николаеву. – А.Б.) похабный анекдот, дискредитирующий политику советского государства по распространению государственных займов.

Однако должен заявить, что этот анекдот я не сам придумал, а слышал от сослуживцев еще в Мурманске.

... Я припоминаю, что во время празднования нового 1949 года в указанной компании в квартире Лихачевой или у нас (?) имел место шуточный разговор о партийном билете. Гольдовская искала свою дамскую сумочку и волновалась в связи с тем, что в ней был партбилет. Все обратили на это внимание, а мы с Лихачевой высказали по несколько фраз в шуточной форме, дискредитирующих партийный документ».

3 декабря Фрумсон в присутствии пом. военного прокурора войск МВД по СДС майора Юшкова (вот ведь как торжественно!) предъявил Большакову обвинение, на что тот заявил:

«Я признаю себя виновным в предъявленном обвинении, по ст. ст. 58-10 ч. 1 и 19-58-11 (покушение на создание антисоветской организации, то есть того самого салона. – А.Б.) УК РСФСР в том, что я имел общность в антисоветских взглядах на советскую литературу и искусство и другие вопросы советской действительности с Гольдовской и Лихачевой, систематически участвовал в сборищах, организовываемых Гольдовской и Лихачевой в их квартирах, где я в своем кругу и в присутствии ряда лиц с позиций космополитизма в антисоветском духе обсуждали советскую литературу и искусство, дискредитировали советское правительство, ВКП(б) и ее вождей и рассказывал анекдоты антисоветского характера. Конкретные факты по существу моего преступления я показал на предварительных допросах, которые сейчас подтверждаю полностью».


Николаев был арестован 17 ноября. 30 ноября Фрумсон предъявил ему обвинение:

«Вам предъявляется обвинение в пр. пр. (что на нормальном человеческом языке означает «в преступлениях, предусмотренных», а на юридическом звучит, как «в пр. пр.». – А.Б.) ст. 58-12 УК РСФСР в том что вы, проживая вместе с Лихачевой и зная о ее враждебной деятельности, приводимой вместе с Гольдовской и Большаковым, не донесли об этом соответствующим органам Советской власти и в свою очередь будучи допрошены 5 ноября 1949 г. о деятельности Лихачевой пытались выгородить ее от ответственности, скрывая факты ее виновности. С той же целью вы представили органам следствия лично вами написанную положительную характеристику Лихачевой (в арх.-след. деле ее, разумеется, нет. – А.Б.). После вашего допроса подговаривали свидетелей, могущих дать показания об антисоветской деятельности Лихачевой, не показывать на следствии данных, уличающих Лихачеву в совершенных ею преступлениях. Присутствуя при высказывании антисоветских взглядов Лихачевой, Гольдовской и Большакова, соглашались с их взглядами (о приоритете Америки на тракторы и пенициллин) по отдельным вопросам.

Ясна ли вам суть предъявленного обвинения и признаете ли вы себя виновным в предъявленном обвинении?».

Николаев ответил, что суть ему ясна и виновным он себя в основном признает.


Естественно, что следствие не могло обойтись без свидетелей. Сначала ими – не без успеха для следствия – выступили Гольдовская и Большаков, затем Дмитриевская, Семенов...

31 октября Фрумсон допросил Лотте. Она была давней, еще по лагерю (вот только где они пересеклись?), знакомой Лихачевой. Как рассказала следствию Гольдовская, Лихачева и познакомила ее с Лотте, когда ей нужно было идти в родильный дом. Там Лотте навещала Гольдовскую (она работала в этом учреждении), знакомство продолжилось, когда Гольдовская вернулась домой. Лотте стала заходить к Гольдовской вместе с мужем П. Я. Ситкиным.

Итак, Лотте Софья Андреевна, 1901 г.р., уроженка Одессы, еврейка, из крупной буржуазной семьи, быв. член ВКП(б), образование высшее, бывший парт.-проф. работник, преподаватель, осуждена в 1937 году по ст. ст. 58-8 (террор), 17-58-2 (соучастие или пособничество в повстанчестве) на десять лет лишения свободы и пять лет поражения в правах – (статьи тяжеленные, отмечу между прочим, – А.Б).

И вот эта образованная, интеллигентная дама ухитрилась Фрумсону ничего не сказать. Судите сами.

«Вопрос: Что из себя представляют эти лица (Лихачева, Гольдовская и Большаков. – А.Б.) в бытовом и политическом отношении?

Ответ: Лихачева ранее судима за антисоветскую агитацию. Она обыватель, легкомысленная женщина, сведущая в литературе, сама пишет небольшие произведения для детей. Большаков и Гольдовская члены ВКП(б), всесторонне развиты, также занимаются литературным трудом. Муж Лихачевой Николаев Борис Николаевич много занят по службе, злоупотребляет спиртными напитками.

Дать им оценку с политической точки зрения я затрудняюсь. Насколько я их знаю, Лихачева, например, аполитичный человек, не читает газет, не следит за международными политическими событиями. Николаев также не проявляет интереса к вопросам политики. Гольдовская и Большаков как члены ВКП(б) достаточно политически развиты, и с этой точки зрения я о них ничего отрицательного сказать не могу».

Когда же Фрумсон предложил свидетельнице сообщить, что ей известно об антисоветских высказываниях этой преступной троицы, Лотте повела себя и вовсе беспардонно:

«Как я уже показала выше, наши встречи в квартире Лихачевой и Гольдовской сопровождались выпивкой. По причине моего плохого здоровья я после употребления спиртных напитков всегда плохо себя чувствую и по этой причине не вникала в смысл происходящих разговоров и не запоминала их. Мне не известны факты высказываний Лихачевой, Гольдовской и Большаковым антисоветских взглядов и поэтому я не могу дать никаких показаний по этому поводу».

И Фрумсон, выходит, не нашел что ответить. С чего бы это?

6 ноября Фрумсон допросил мужа Лотте (Ситкин Петр Яковлевич, 1902 г.р., уроженец Ленинградской области, русский, из семьи служащих, образование высшее, врач-психиатр, осужден в 1939 году по ст. 16-58-7 (действие, аналогичное вредительству) на десять лет лишения свободы и пять лет поражения в правах, освобожден 14.03.48, врач Магаданской больницы) и снова позволил свидетелю выйти сухим из воды:

«Встречаясь с Лихачевой, Гольдовской и Большаковым и участвуя в их разговорах, мне приходилось слышать от них неправильные толкования по отдельным политическим вопросам, но в связи с тем, что это было уже давно, я в настоящее время затрудняюсь воспроизвести конкретные факты высказываний кого-либо из них».

Возможно, что за эту снисходительность Фрумсон получил втык от своего начальства, может – от того же Логинова, и вызванный через четыре дня, 10 ноября, Ситкин начал легко преодолевать вышеназванные затруднения:

«... кажется, на другой день после встречи нового – 1949 года Лихачева у себя дома, подняв бокал, сказала: «Я пью за то, чтобы в этом году прибавился еще один траурный день!» – явно желая, чтобы в новом году умер «один из руководителей партии и правительства»;

... в этот же вечер, когда Гольдовская суетилась, разыскивая свою сумочку, в которой у нее был партбилет, Лихачева сказала: «Чем так бояться его потерять, лучше ставили бы вместо билета штамп на одно место!», а Гольдовская, поддерживая эту шутку, спросила: «А где же тогда ставить отметки об уплате членских взносов?»;

... в первых числах сентября 1949 года на квартире у Лихачевой, когда Николаев сказал, что в настоящее время заключенные в лагерях неплохо обеспечиваются промтоварами и продуктами питания, хозяйка дома язвительно заметила: «Видимо, коммунизм у нас начинается с лагерей»...

И таких вот примерчиков свидетель Ситкин вдруг вспомнил еще штук пять. Мог ведь, оказывается!


6 ноября Фрумсон допросил и приятельницу Гольдовской Рейхенау.

Рейхенау Мария Феликсовна, 1913 г.р., уроженка Москвы, немка, из служащих, б/п, образование неполное среднее, ст. техник-конструктор АРЗа, не судима (однако паспорт выдан только 15.10.45 УМВД по СДС – с чего бы это?).

Свидетельница показала, что с Гольдовской знакома около двух лет, у нее на квартире познакомилась с Лихачевой, у Лихачевой была раза три, у себя дома принимала Лихачеву два раза. И далее:

«В разговорах, которые велись при встречах моих с Лихачевой в указанной компании (Большаков, Гольдовская, Дмитриевская. – А.Б.) мне неоднократно приходилось слышать от Лихачевой выражения несоветского толка. Высказывала она свои взгляды довольно смело, и мне это было до того странно слышать, что я думала даже, что Лихачева провоцирует окружающих с целью выявления политических настроений людей, общающихся с нею (...)

Числа 5-6 января 1949 г. дома у Дмитриевской Т. М. собрались Лихачева и я, чтобы погадать. Гадание заключалось в том, чтобы смотреть в колечко и видеть то, что каждый задумает. В процессе гадания Лихачева в присутствии Дмитриевской сказала: «Давайте загадаем, будет ли вторая революция». Никакого пояснения Лихачева своим словам не дала, но мне и Дмитриевской было совершенно ясно, что она подозревала, мы обе возмутились и предложили задумать что-то другое, что именно, я сейчас не помню.

Я не помню, в какой последовательности, но в этот же вечер Лихачева предлагала нам загадать, что ожидает Сталина. Мне лично не было понятно, с какой целью Лихачева изъявила это желание. Мы гадали, но видели лишь совершенно бесформенное изображение».


Логинов, видимо, остался недоволен результатом допроса (Фрумсон явно халтурил в этот день), и 10 ноября он передопросил Рейхенау. На этот раз Марии Феликсовне пришлось вспомнить то, что не удалось вспомнить на первом допросе:

«Как я уже говорила, дословно что говорила Лихачева по этому поводу, я не помню. Однако, мне припоминается, что она в иронической форме выражала недовольство руководством партии и Советской власти, охаивала СССР, а также клеветала на существующие порядки в СССР, которые якобы не дают возможности свободно выражать свои мысли. Кроме того Лихачева заявляла о том, что советская литература описывает только положительные стороны настоящего времени, в связи с чем она якобы неинтересна и недолговечна. В советской литературе, по заявлению Лихачевой, явное славословие, то есть восхваление вождей, в связи с чем она и высоко оценивается правительством, а часто авторы подобных произведений даже получают Сталинские премии».

«Вопрос: Какую революцию имела в виду Лихачева и где?

Ответ: Лихачева имела в виду вторую революцию в СССР, которая изменила бы существующий строй и порядки».

О гадании: «В связи с тем, что Лихачева ранее в моем присутствии выражала недовольство партией и правительством, в этом гадании она хотела узнать, не случится ли что-либо неприятное с руководителем партии и правительства, так как она в этом явно заинтересована. Правда, во время гадания она прямо такой мысли не высказала, но указанный мной смысл гадания со стороны Лихачевой вытекал из предыдущих разговоров».

«Вопрос: Как вы можете охарактеризовать с политической стороны Большакова и Гольдовскую?

Ответ: Дать полную характеристику политических взглядов Большакова и Гольдовской я не могу, так как из отдельных разговоров с ними сделать определенный вывод невозможно. Однако мне известны отдельные случаи, когда Большаков, а особенно Гольдовская поддерживали антисоветские взгляды Лихачевой на советскую литературу».

Вот этим «отдельным случаям» был посвящен уже третий допрос Рейхенау, в котором опять принимал участие Логинов. Он состоялся 24 декабря, перед завершением следствия. На этот раз свидетельница показала: «Осенью 1948 года или весной 1949 года на квартире Гольдовской и Большакова происходил разговор о приоритете Советского государства на отдельные научные открытия. В этом разговоре Гольдовская высказала мысль о том, что в области открытий со стороны нашего государства якобы допускается фальсификация, в частности она говорила, что паровые двигатели впервые были изобретены в Англии, а Советский Союз приписывает эту заслугу России. Аналогичный разговор с ее стороны имел место в отношении изобретения трактора (...)

Со стороны Большакова мне приходилось слышать его разговоры, аналогичные разговорам Гольдовской о литературе и искусстве. Он так же, как и Гольдовская, утверждал, что советская литература и искусство по своим сюжетам однообразны и тенденциозны. В них якобы показываются только лучшие стороны советской действительности в приукрашенном виде, а отрицательные стороны жизни не показываются».


И уже совсем под занавес следствия, 27 декабря, старший лейтенант Коробов допросил свидетеля Полгара (его анкетные данные и часть показаний приведены в комментарии к повести «Деталь монумента» в настоящем издании). Полгар рассказал, что слышал от обвиняемой Лихачевой несколько анекдотов антисоветского содержания. Один из них о том, как «... художник Герасимов написал картину о тов. Жукове и об одном руководителе партии и правительства, когда они рассматривают карту в ставке, и вот когда Жуков якобы посмотрел на эту картину (он) сказал, что он не помнит, чтобы вместе рассматривали карту».

И далее: «Мне припоминается, что в июне месяце 1949 года в присутствии спецпоселенца Стасевича, на квартире Лихачевой, в разговоре о Третьяковской галерее, где я советовал Стасевичу, что он может там найти оригиналы Рембрандта, то на это Лихачева ответила, что вы сейчас не найдете оригиналы Рембрандта в Третьяковской галерее, так как правительство все заменило на легкую индустрию.

Затем примерно в августе м-це 1949 года я, как администратор парка культуры и отдыха, требовал, чтобы в читальном зале парка зав. читальным залом Лихачева ежедневно выставляла газеты, чтобы читала приходящая публика, на что Лихачева отвечала, что я сама не читаю, так как в них редко найдешь правду, они пишут так, как им диктуют».

Между свидетелями и обвиняемыми устраивались очные ставки: свидетели повторяли свои показании, обвиняемые что-то оспаривали, но в основном соглашались, следователи вели аккуратные и не очень грамотные протоколы...

В чем в чем, а в отсутствии старательности это следствие не упрекнешь, оно даже не уложилось в положенные два месяца и вынуждено было просить у прокурора продления срока расследования, тот, конечно, продлил.

Господи, думаю я, выныривая из текстов всех этих постановлений и протоколов, из всей этой тупой и мрачной давиловки, из вынужденных показаний, признаний, а затем и раскаяний, господи, думаю я, о чем все это? Собирались умные, порядочные люди (и даже не враги Советской власти), говорили нормальные, совершенно естественные слова. Может быть, порой и перебарщивали в оценках (я бы повесть Веры Пановой «Спутники» и Бориса Полевого защитил), но тут и самое старательное следствие могло постараться – заострить, углубить, усилить, ему ведь свой товар -»клевету» – повыше качеством хотелось иметь... И вот говорили нормальные граждане нормальные слова и договорились до скамьи подсудимых. И чья же в том вина?

Или спросим так: представляли ли эти четверо (и попутно пострадавший Павлов) какую-то угрозу Советской власти? Вряд ли кто-нибудь ответит на этот вопрос утвердительно.

Или – посмотрим на это дело с утилитарной стороны – может быть, эти люди, оказавшись в заключении и поставленные на неквалифицированные «общие» работы, принесли большую пользу экономике Дальстроя и всей нашей великой стране? Тоже нет.

Несомненно, дело это было нужно могущественным Органам, ибо из таких вот ситуаций, из этих вот запутанных в их паутине жертв, они и черпали-высасывали свою силу, пили ее из крови своих обвиняемых (об этом скажет героиня повести Лихачевой). А не было бы таких вот дел – чем бы эти органы занимались?

Однако и абсолютизировать их волю нельзя. Хоть и могучие, эти Органы не были, конечно, самостоятельными, они – что тут доказывать! – были подчинены Государству, которое на дух не переносило инакомыслие и находило в борьбе с ним, как это ни покажется странным, все новые и новые источники силы.

Спустя несколько радужно-трагических десятилетий это все еще культивировавшее главенство силы государство рухнет, лишившись любимого внутреннего врага и своей несравненной ненависти к нему, и уравняет под несокрушимыми обломками своих верных граждан – гонителей и гонимых, и кто из них будет больше сожалеть об этом крушении?

Тогда зачем же все это было сорок лет назад – зачем?

«24 января 1950 г. Военный Трибунал войск МВД при Дальстрое в составе Председательствующего майора юстиции Кац, Членов капитана Гарцмана и лейтенанта Войтюк (если руководствоваться правилами русского языка, получается, что двое из трех трибунальцев были женщинами, что едва ли вероятно. – А.Б.) при Секретаре старшем лейтенанте административной службы Краеве, рассмотрев в закрытом судебном заседании дело по обвинению 1 .Лихачевой (...) 2.Гольдовской (...) З.Большакова (...) Николаева (...)

У С Т А Н О В И Л...»

вот так они писали это слово в приговоре – с прописной и вразрядку.

И знаете, читатель, что установил наш Высокий Суд в первую очередь? Цитирую: «Лихачева проживала совместно с Николаевым, а подсудимая Гольдовская с Большаковым». Смелое открытие, не правда ли?

От этой с трудом открытой истины и танцевали. Вынесению приговора предшествовали два дня судебного следствия, в ходе которого ничего существенно нового не прозвучало. Разве что кое-что относящееся к существованию свидетеля Семенова – ведь это будущий знаменитый Андрей Алдан-Семенов.

Так, Гольдовская сказала, что познакомилась с Семеновым, когда тот приходил проситься на работу в радиокомитет, но его не взяли. А Большаков сказал, что еще год назад он выгнал Семенова из своего дома (помните, Николаев тоже Семенова выгнал?) за то, что тот клеветал на какого-то сотрудника редакции.

Семенов в свою очередь пояснил, что в радиокомитет он приходил для установления творческих контактов, а в настоящее время он работает над северной поэмой, которая скоро будет напечатана – почему он в этом был так уверен?

Вероятно, самый неожиданный и драматический момент случился, когда вызвали свидетельницу Рейхенау. Осужденный Большаков писал об этом в одной из своих жалоб:

«Свидетельница Рейхенау от первичных показаний отказалась, так как на следствии, по ее словам, запугивали. Майор Кац ей сказал: «Вам детей не жалко? (у М.Ф. было двое детей в возрасте 5 и 13 лет. – А.Б.). Еще одно такое слово, и вы будете сидеть там же, где сидят ваши друзья».

Есть, оказывается, женщины в русских селеньях, неважно, что немки. Тогда понятно, почему эту свидетельницу дважды понадобилось допрашивать самому Логинову. В повести Лихачевой «Деталь монумента» так мужественно ведет себя свидетельница Неси.

На вопрос председательствующего Каца – рассказать 6 гадании (помните, героиня повести Лихачевой считала этот эпизод самым опасным для себя) свидетельница Рейхенау сказала: «Еще раз я повторяю, что я позабыла, что показывала на предварительном следствии и также позабыла сами факты, которые высказала Лихачева» (л. д. 374).

Но существенного сбоя в ход судебной процедуры этот эпизод не внес:

«Учитывая, что свидетель Рейхенау отказалась от дачи показаний в суде и заявила, что она ничего не помнит из-за давности времени, суд, совещаясь на

месте, –

О П Р Е Д Е Л И Л

огласить показания свидетеля Рейхенау, данные ею на предварительном следствии».

Председательствующий оглашал, время от времени останавливался, чтобы спросить: «Подтверждаете?». Свидетельница подтверждала. А что ей было делать?

«На основании изложенного ВТ признал Лихачеву, Гольдовскую и Большакова виновными в совершения преступления, предусмотренного ст. 58-10 ч. 1 УК РСФСР и Николаева – ст. 58-12 УК РСФСР и (...)

П Р И Г О В О Р И Л

подвергнуть лишению свободы в исправительно-трудовых лагерях -

Лихачеву Зинаиду Алексеевну на восемь лет с последующим поражением в правах сроком на пять лет,

Гольдовскую Викторию Юльевну сроком на семь лет с последующим поражением в правах на три года,

Большакова Георгия Александровича сроком на четыре года с поражением в правах на два года

и Николаева Бориса Николаевича на два года без поражения прав».

В соответствии с перечисленными мерами наказания Николаев Б. Н. освободился в начале 1952 года, Большаков Г. А. – в конце того же года, Гольдовская вышла на свободу 7.10.54, Лихачева – 2.12.54.

Постановлением Военной коллегии Верховного Суда СССР, рассмотревшей это дело по протесту Военной прокуратуры 13.06.55, уголовное производство в отношении «указанных лиц» (а это все четверо наших героев) было прекращено за отсутствием в их действиях состава преступления.


О пребывании в заключении Николаева и Большакова у меня сведений нет. У Лихачевой срок пребывания описан, я думаю, достаточно объективно в повести «Деталь монумента», хотя, конечно, это художественное произведение. В. Ю., когда мы с ней доверительно общались в конце 60-х, немало рассказывала о своих лагерных мытарствах, и я никогда не прощу себе, что сразу же или вскоре после того не записал ничего из рассказанного ею – из легкомыслия, конечно, успею, думал, никуда это не уйдет... А потом В. Ю. уехала в Калинин (в письмах эта тема у нас не поднималась), а потом ее не стало...

И вдруг спустя много лет как подарок судьбы, не иначе, в спецфондах Информационного центра УВД Магаданской области отыскалась тоненькая папочка – «Личное дело заключенного Гольдовской Виктории Юльевны № 2-508807». Откуда оно взялось? Ведь по всем правилам архивного делопроизводства его должны были уничтожить еще тридцать лет назад. Однако, нет – сохранилось. Можете себе представить, с каким волнением я перелистывал эти страницы...

Первые полтора лагерных года складывались у заключенной Гольдовской довольно драматично. Это и заставило ее в апреле 1951 года написать жалобу, которую я здесь приведу лишь с несущественными сокращениями. Надеюсь, что читатель поймет вынужденную обстоятельствами тех лет необходимость некоторых фраз этого документа.


«Начальнику УИТЛа Дальстроя генералу Деревянко от з/к л.д. 467154 Гольдовской Виктории Юльевны (...) находящейся на ОЛП Агробаза – Дусканья ТГПУ.

Жалоба

(...) я была осуждена на срок 7/3 года и направлена в ТГОЛП, вверенного Вам ИТЛ-ДС.

Совершенное незнание людей, в среде каковых я находилась, и полученное только что наказание научило меня быть исполнительной и беспрекословной к распоряжениям даже лагерных з/к-бригадиров и ключников. Трудно сказать, но по чьей-то недоброжелательной халатности, если не хуже, 31/111-50 г. меня погрузили в автомашину совместно с преступным элементом и отправили в штрафную лесную командировку – Детрин.

Я не жалуюсь на то, что мои спутницы в силу их убеждений обобрали меня донага, и на то, что мне пришлось быть на Общих работах, хотя физически я и мала, и малосильна... Нет, это как наказание возможно и необходимо, я не берусь судить а действиях руководителей подчиненных Вам лагерей – другое вынуждает меня обратиться к Вам.

В августе 1950 г., не дождавшись спецнаряда, всякими правдами и неправдами я получила направление домработницей в ОЛП ф-ки им. Чапаева (Вакханка). Три месяца я работала мастером ОТК, технологом... Выполняла инженерную должность, и мне кажется, администрация ф-ки была довольна моей работой. Вакханка – резиденция Берлага, и в ноябре всю неберлаговскую обслугу направили на ОЛП-комендантский в Усть-Омчуг.

И вот я нахожусь в ОЛП-Агробаза-Дусканья-ТГПУ, пилю дрова, таскаю носилки с мусором, мету... И пишу заявления об использовании меня как инженера-обогатителя. Я не верю, что специалисты-горняки уже не нужны как специалисты! Но мои заявления не в силах пробить брешь в какой-то заколдованной стене. Я стала посмешищем лагеря, уборщица с высшим образованием.

Используя подвернувшийся случай пишу Вам это письмо.

Я убедительно прошу Вас, гражданин Генерал, оказать мне содействие в устройстве на работу по своей специальности и этим самым, если уж не колонизироваться в этом году как специалисту, то хотя бы в полную мощь отдать все знания производству. А этим самым ускорить и свое освобождение (...)».

Жалоба возымела действие, и в июле 1951 года Гольдовская была переведена в ОЛП № 13 на вновь открывшийся рудник «Ур-чан». Год спустя начальник рудника подписал на заключенного технолога такую вот характеристику:

«З/к Гольдовская Виктория Юльевна работает с момента пуска фабрики (обогатительной. – А, Б.). На протяжении всего периода работы на руднике з/к Гольдовская проявляет себя как честный добросовестный работник и все свои усилия направляет на улучшение работы оборудования и повышение извлечения металла из руды, при слабой технической подготовке сменных мастеров технолог з/к Гольдовская оказывает им всестороннюю помощь по освоению оборудования и повышению технических знаний мастерами и рабочими. Своей работой з/к Гольдовская заслуживает звания «особо выдающийся». Производственная характеристика выдана на предмет получения з/к Гольдовской зачетов за проработанное на фабрике время».

Признаюсь, что я с гордостью и даже некоторым изумлением читал эти строки – с гордостью за моего доброго друга, с изумлением перед тем, что эта действительно маленькая и физически слабая женщина могла так работать на нелегком горном производстве.

Еще через год, в июле 1953 года, личное дело з/к Гольдовской проверялось на предмет применения к ней амнистии, проводившейся согласно указу Президиума Верховного Совета СССР от 27 марта. Оснований для амнистии Гольдовской не нашлось, так как она была осуждена за «государственное» преступление на срок свыше пяти лет. А она продолжала так же самоотверженно трудиться на благо этого самого государства и прокладывать себе дорогу к освобождению – к осени следующего года «особо выдающийся» з/к Гольдовская имела уже 714 дней зачетов.

В 1989 году «Магаданская правда» опубликовала письмо своей читательницы 3. Н. Власовой, работавшей в то самое время на «Урчане» секретарем начальника рудника, озаглавив этот материал «Хозяйка шихтного двора». Этой хозяйкой была Гольдовская.

«В то время был острый недостаток кадров вольнонаемного состава, – писала Зоя Власова, – не было, в частности, и главного инженера. В числе специалистов работали отбывшие уже свои большие сроки бывшие заключенные. И ко всему этому – контингент заключенных в шестьсот человек и к нему охрана двенадцать человек. Многие из зэка были освобождены на дневное время. Бригадиры-погонялы – они ходили с красиво вырезанными палками – наводили «порядок»... Бригадиры были как правило из уголовных, а контингент больше из политических, осужденных по 58-й статье. Когда приходилось беседовать с ними или проводить собрания, я говорила; «Несчастные вы!», а они мне отвечали: «Это временно, Зоя Никитична!». А Зое Никитичне было тогда 24 года.

Начались организационные работы по строительству фабрики (начальник строительства Чадаев). Было много разных трудностей, а если прибавить отдаленность, бездорожье, недостаток тех. материалов, оборудования, недостаток одежды, продуктов питания, одно время даже соли не было – то вы можете представить, какое надо было иметь мужество, чтобы в указанный срок пустить эту фабрику и давать металл!

И вот металл идет, а концентрация скачет – то низкая, то высокая.

Стало ясно, что необходим инженер, имеющий опыт работы с шихтой, попросили через Управление срочно найти специалиста и прислать нам. Долго мы ждали ответа, и вдруг по рации сообщение: «Нашли! Давно работает, и хороший химик, только зек и зовут Витей...» Ну Витя – так Витя. А то, что зек, так даже удобнее, забот меньше – поселим в лагере, живи и работай. Тут нужно сказать, что лагерь у нас был мужской, ни одной женщины заключенной.

И вот приехала женщина, средних лет, зашла в кабинет с соответствующими документами. Одета в телогрейку, клетчатый бумажный платок, кирзовые сапоги. И каково же было наше изумление, когда она сказала, что она и есть тот самый инженер-химик!.. Первое дело – куда селить?

А она говорит: «Не беспокойтесь! Устроюсь где-нибудь, найдется какой-нибудь уголок». Знала бы она, какие на фабрике уголки! При рации было маленькое помещение, где стояли запасные аккумуляторы и другие запасные части, вот его-то и приказали срочно привести в порядок. Как была рада наша новая соседка -это надо было видеть. «'Дворец! Да еще свой! И ни охраны, ни наставников! И рядом с хорошими людьми!» – это она так выразилась. И с какой ответственностью она взялась за работу! Ее стали звать «хозяйкой шихтного двора».

Дела наши пошли хорошо. Металл сдавали без замечаний, и когда просили повысить концентратность, она советовала Сергею Андреевичу этим не увлекаться, так как все видела в перспективе. Спорили они часто, и в конце он заверял: «Виктория Юльевна, в последний раз прошу!» – «Ну, если в последний!.. Но запомните!» А сколько их было, таких последних!.. Виктория Юльевна в спорах забывала о своем положении, спорила на равных, отстаивала свою правоту (теперь-то я ее понимаю, а вот тогда, признаюсь, не понимала).

Нас, женщин, в поселке было всего девять, она десятая. Мы ее как-то сразу приняли как свою, никогда не спрашивали, почему 362

она зэка, какая у нее статья, она у многих была в то время. Виктория Юльевна была настолько эрудированной во всех вопросах жизни, так любила все объяснять, что мы даже уставали от ее знаний, ей, бедной, трудно было с нами, так как мы ее во многом не понимали, ибо у нас были взгляды сталинские, а у нее – ленинские.

В 1953 году мы с Викторией Юльевной расстались, так как наша семья переехала в Омсукчан. И вот в Омсукчане, еще не зная о ее главном таланте, я написала стихотворение и посвятила его ей. Такое открыто еще нельзя было писать, пришлось применить аллегорию. Начинается оно так:


Ты на семи ветрах стояла,

Но лишь весенний солнца луч

Тебя коснулся, и воспряла,

Цветеньем кроны засияла

И потянулась ввысь до туч!


В следующий раз мы встретились уже в 1961 году в аэропорту на 13-ом километре, она летела куда-то на Чукотку с артистами. Потом я читала ее книги – и рассказы, и сборник стихов. И так была рада за нее, что еще один талант не пропал, не затерялся в этом холодном северном мире».


На такой вот радостной ноте можно было бы и завершить наше повествование, однако я думаю, что в числе моих читателей есть немало тех, кто уже давно – может быть, с первых страниц -задает себе неизбежный вопрос: кто он? Потому что пусть так, пусть Лихачева была обречена изначально как «повторница», потому что сажали всех почти без исключений – так она и попала под прицел контрразведки, но ведь должен был быть самый первый источник информации. И кто же он, тот отнюдь не опрометчивый Бобчинско-Добчинский, который сказал свое «Э-э-э!».

Следствие, как мы помним, на самом первом этапе поведало, что заявление на Лихачеву написал Николаев. Но это, конечно, ложь.

Лихачева, находясь в тюрьме, сообщила Николаеву, что предатель Большаков – это не более чем эмоциональный выплеск.

Гольдовская под занавес следствия упомянула о том, что свидетель Семенов в их совместных беседах говаривал вещи и похлеще, чем обвиняемые, явно выражала недоумение по поводу того, что он остался на свободе.

Да еще как остался! Пройдет четыре года, Лихачева и Гольдовская еще будут в лагерях, а издательство «Советская Колыма» в числе немногих собственных книг (оно большей частью занималось переизданием материковских новинок) выпустит «Северную поэму». Под нехитрым псевдонимом «Андрей Игнатьев» читатель, мало-мальски знакомый с тогдашними литературными силами, легко разглядит... того же свидетеля Семенова и изумится немало: «С ума они сошли? Он же судимый!». Значит, не сошли, если вину свою автор искупил-отработал, оказывается, еще задолго до начала массовой реабилитации.

В этом произведении подлинное умышленно спрятано, искажено, затушевано – как в сюжете, далеком от реалий тех колымских лет, так и в названиях мест, которые, в общем-то, что-то напоминают, но и неверны, конечно: Антыклей, Канихаджа, река Ожига... Так, может быть, и с именами – именем главного героя, например, о котором Андрей Игнатьев пишет:


Я с Березиным Андреем

Исходил немало мест...


А может, не исходил, а просидел, и не мест, а месяцев? И не с Березиным...

Осенью 1990 года нашли в архиве УВД следственное дело № 39741 по обвинению заключенных ОЛПа «Управление Комендатуры» Берзина Юлия Соломоновича и Каленского Степана Северьяновича в совершении преступлений, предусмотренных ч. 2 ст. 58-10 УК РСФСР. Дело было возбуждено в конце марта 1942 года, в постановлении о возбуждении сказано, что указанные лица систематически вели антисоветскую пораженческую агитацию.

Юлий Соломонович Берзин, о смерти которого скупо (и не совсем точно) сказано в предисловии Михаила Слонимского к его книге «Конец девятого полка» («Сов. писатель», Ленинград, 1968 г., более поздних изданий я не знаю), что «в 1938 году жизнь молодого талантливого писателя трагически оборвалась», действительно молодой – в 1938 году ему было только 34 года, но уже широко известный прозаик, был осужден в 1939 году Особым совещанием НКВД СССР за АСТО (участие в антисоветской троцкистской организации) на восемь лет лишения свободы и отправлен на Колыму. Здесь, в Магадане, его настигло другое не менее страшное обвинение.

16 мая 1942 года дело рассматривал Военный трибунал войск НКВД при Дальстрое, постановивший: Каленскому назначить десять лет лишения свободы с поражением в правах на пять лет, Берзина, с применением санкции статьи 58-2 (такая отсылка делалась в случаях, когда собственной санкции, указанной в том или ином пункте ст. 58, по мнению судебного органа, было недостаточно) – «расстрелять с конфискацией лично ему принадлежащего имущества». Приговор был приведен в исполнение 11 июня 1942 года.


В это радостное время, –


писал 12 лет спустя Андрей Игнатьев, –


Освещенное зарей,

Ты уходишь из поэмы.

Мой Березин, мой герой.

……………………………..

Я люблю тебя, не скрою.

Ты мне дорог, словно жизнь.

До конца теперь со мною

Тот, березинский призыв:

«И работай, и борись.

Смело к цели продвигайся,

Смерть увидел – не сдавайся.

А настигнет – не страшись!»


В числе немногих свидетелей по этому делу был и тот самый Семенов. Его показания на допросе и очной ставке с обвиняемым Берзиным представляли, по мнению следствия, такую страшную силу, что их спрятали в опечатанный сургучными печатями «спецпакет», который можно было вскрыть только на заседании трибунала. И как было не спрятать, если в протоколе были зафиксированы следующие слова Берзина (в передаче свидетеля Семенова): «Советскую систему привел к гибели Сталин – это чудовище себялюбия, бездарный политик и маньяк». Ничьи другие показания в этом деле такой «чести», как показания Семенова, не были удостоены. Вероятно, их роль в том, что подсудимому был вынесен смертный приговор, весьма значительна.

Мог ли тот же самый А. И. Семенов спустя семь лет поучаствовать в охоте на Лихачеву? А отчего бы и нет – если пообещают награду: должность заведующего, книжку?

Но были и другие версии.

Г. А. Большаков, излагая в одной из своих жалоб историю возникновения всего этого дела, связывает его с появлением в их квартире доктора Ситкина – после возвращения В. Ю. из больницы Ситкин и его жена стали их навещать.

Петр Яковлевич Ситкин – тоже мой старый знакомый (по архивным материалам, разумеется). Эту фигуру я встретил впервые в «Горном деле». Тогда – это было все в том же расстрельном 1942 году – Военный трибунал приговорил четверых заключенных, обвинявшихся в контрреволюционной пропаганде, к высшей мере наказания. Приговор обжалованию не подлежал, а потому надежд на спасение не было. И осужденные сговорились (их после вынесения приговора поместили в одну камеру, и это было тоже как подтверждение неизбежности смерти), что один из них – самый молодой и самый сильный – попытается симулировать сумасшествие, чтобы остаться живым и рассказать, если удастся, людям, как боролись за свои идеалы коммунисты-ленинцы даже в лагерной Колыме!

Этим самым молодым был названный мною в начале статьи В. А. Ладейщиков. Он перенес тяжкие страдания, и «сломал» его, разоблачил симуляцию в психиатрическом отделении больницы на 23 км заключенный врач Ситкин. Службу свою этот врач знал хорошо. Может быть, поэтому и показался он подозрительным Большакову.

Или все-таки Лотте? Помните, в повести «Деталь монумента» Ксении Рогачевой именно Софью Лотте (с ее собственным именем и фамилией) как автора первого изобличающего ее заявления называет бывший следователь: «Она ведь работала у нас»?

Софья Лотте... Мы впервые увидели ее среди попутчиц Евгении Гинзбург в «Крутом маршруте» – бывшие тюрзачки следовали этапом на Колыму:

«Это Софья Андреевна Лотте – ленинградский научный работник, историк Запада. Она выделяется на общем серо-коричневом фоне своим внешним видом. Единственная среди семидесяти шести она не в ежовской формочке. На ней обтрепанная, но собственная, ленинградская вязаная кофточка, черная юбка. Из-за этого к ней относятся настороженно, хотя, казалось бы, что можно подозревать при одиночном режиме?».

Но ведь все-таки что-то можно? И эта настороженная интонация у Е. С, видимо, не случайна. А до возникновения дела Лихачевой еще десять лет.

На Колыме Софья Андреевна не читала белым медведям историю чартистского движения, как шутливо предрекала ей одна из попутчиц, но некоторые свидетельства ее научной деятельности в Магадане нашлись – ее книга «Великая французская революция», вышедшая в ОГИЗе в 1933 году, имелась в одной из библиотек города. Софья Андреевна могла ее взять для чтения, показывала друзьям.

В то время она пребывала на ОЛПе «Больница УСВИТЛа», вела доверительные беседы с фельдшером психиатрического отделения Павлом Елагиным. Арестованный как организатор контрреволюционной группы и автор стихов контрреволюционной направленности, Елагин П. А. на допросе 19.03.47 показал:

«Политическое лицо как Лотте, так и Головко, за период моего знакомства с ними, я конкретно определить не мог, т.е. на мой взгляд они представляли из себя середину между прямо контрреволюционно настроенными лицами и лицами настроенными за Советскую власть, или лояльно настроенными к таковой. Во всяком случае я обоих отношу к политически неустойчивым элементам» (арх.-след. дело № Р-15376, л. д. 176).

К уголовной ответственности Лотте в тот раз привлечена не была, но вполне могла оказаться (если еще не была) на крепком крючке. И знаете, кто вел этот допрос Елагина в 1947 году? Все тот же майор Логинов.

Семенов, Ситкин, Лотте, а может быть, кто-то и другой, чья фамилия даже и не упоминается на страницах этого дела...

Но мы никогда не получим официальных подтверждений своим подозрениям. Я не знаю, где, в каком архиве хранятся и сохранились ли вообще документы, в которых официально зафиксировано сотрудничество осведомителей, тайных агентов с органами НКВД-МВД. Принятый уже в наше время (1991 год) закон гласит: «Органы государственной безопасности обеспечивают защиту от разглашения сведений об оказании им гражданами помощи на негласной основе», временных рамок такой защиты закон не устанавливает – обеспечивает, можно сказать, защиту на все времена. Но я думаю, что не в этом главная причина, по которой нам не стоит в данном случае докапываться до истины.

Открывая лежащий передо мной очередной том, я словно опускаюсь в ледяной колодец далекого прошлого, которое сохранилось в неприкосновенности (то же дело Берзина и Каленского пролежало нетронутым почти пятьдесят лет, пока осенью 1990 года у меня его временно не «изъяли», чтобы проделать необходимые процедуры, связанные с реабилитацией), словно ступаю на ту почву, обильно политую слезами и кровью, поле зловещей деятельности УНКВД-УВД, и сердце мое, человека, родившегося здесь и связанного всей своей судьбой с этим городом, наполняется болью тех далеких лет, состраданием к ее мученикам, среди которых были, конечно, и герои, и злодеи – были! Но все они были, прежде всего, жертвами, и как отделить одних от других, если граница между страданием и злодейством проходила подчас (или – чаще всего?) не между людьми, а в сердцах самих этих людей, через души, мучащиеся и сегодня (все еще!) над тем же, над чем мучаемся и мы. Кого из них я осужу? Кого помилую? – я, взыскующий призрачной истины? Кто дал мне на это право? И разве не искупили они уже своими страданиями, страданиями бессмертной души свой грех? Перед тем всевышним, кого один из нас назовет Богом, другой – Справедливостью?..






Комментарии читателей:

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.