Алексей Буров «Рационализм как служение истине»

Немного этимологии


Обзор философского понятия нередко начинают с этимологии: происхождение слов можетпослужить точкой опоры для развертывания темы. Последуем этой традиции. Латинское ratio есть совершенная форма причастия от глагола reri — «рассчитывать, думать», идущего в свою очередь от индо-европейского корня rei с тем же смыслом. В последующем ratio породило старо-французский raison и через его посредство английский reason. С другой стороны, понятие ratio было латинским переводом предшествующего ему греческого логоса (λόγος), соединяющего в себе значения «слова» и «разума», проистекающего в свою очередь от индо-европейского корня leg, имеющего смыслы «разбирать, выбирать, говорить — выбирать слова». Помимо слова λόγος, от этого же корня leg идут греческие лексикон (λεξικόν), диалог и диалектика, а также латинский «закон», lex: «dura lex sed lex - закон суров, но это закон». Кстати, латинское dura — «твердый, суровый» проистекает от того же индо-европейского корня, что и английское truth - «правда, истина», то есть нечто жесткое, неманипулируемое, а значит, могущее служить верной, хоть и не слишком удобной, опорой и ограничением.

Итак, «рациональное» объединяет в себе рассматривающую мысль и выражающее ее слово, как дело разума или интеллекта. Латинское intellectus,“ум” , идет от глагола intellegere , отinter-leg-ere - «разбирать, всматриваться, читать»; отсюда же, кстати, латинская lectura, «лекция». То, что рациональное выражается через слово - а не через музыку, танец, живопись, или эмоционально-чувственное восприятие — говорит о рациональном как особом пути познания, особом модусе соотнесения познающего с человечеством — Ойкуменой, и Мирозданием - Универсумом.

Другое открывающееся здесь обстоятельство состоит в том, что рациональное познание видит мир как пока неизвестный, в котором еще надо разобраться, понять, intellegere, добыть его надежное сущностное ядро, truth, истину. Изначально истина не дана, сокрыта, но может отыскиваться путем всматривания, размышления. То есть, истина не тождественна поверхностной видимости — для ее об-наружения требуются усилия ума. По слову Гераклита "природа любит скрываться". Греческое слово ἀλήθεια [алетейя] - «истина» - говорит об отрицании (ἀ-) сокрытого, λήθε (также река забвения, закрывающая память о прошлой жизни), о его открытии или откровении, аналогично английскому discovery. Истина есть то, что стремится открыть всматривающийся интеллект. В славянских языках слово «истина» идет от общего смысла «настоящий, подлинный»; истина — то, что подлинно, в отличие от того, что может казаться, от обманчивой, вечно текучей поверхности вещей. Так же и в латинском: «истина» - veritas – то, что верно, достойное веры (тот же индоевропейский корень), реально, подлинно.

Рационализм, таким образом, есть стремление к истине в пространстве логоса, служение установлению истины. Иными словами, рационализм, прежде всего, есть этика, исходящая из того, что истина есть благо, стремление к ней – долг. Реализацией этой этики является рациональное познание, включающее в себя науку, гуманитарные дисциплины, рационалистическую философию и, отчасти, художественную словесность.


Вера в познаваемость


Поиск истины есть центральное дело разума, его самораскрытие, в котором он не признаетникаких внешних авторитетов — ибо нельзя служить двум господам. Это не значит, что ради поиска истины все дозволено. Это значит, что установление границ, условий и путей познания— дело самого разума.Царство разума стоит на вере в его потенциально безграничную мощь: целью познания является весь Универсум. «Мир познаваем» - основное кредо, вера рационализма. Это кредо содержит несколько существенных моментов. Во-первых, мир сам по себе устроен разумно, он есть гармония, космос, а не хаос (слово «космос» для Вселенной было введено Пифагором;«косметика» - от этого же корня). Вот что писал об этой вере А. Эйнштейн:

"Какой глубокой уверенностью в рациональном устройстве мира и какой жаждой познания даже мельчайших отблесков рациональности, проявляющейся в этом мире, должны были обладать Кеплер и Ньютон, если она позволила им затратить многие годы упорного труда на распутывание основных принципов небесной механики! Тем же, кто судит о научном исследовании главным образом по его результатам, нетрудно составить совершенно неверное представление о духовном мире людей, которые, находясь в скептически относящемся к ним окружении, сумели указать путь своим единомышленникам, рассеянным по всем землям и странам. Только тот, кто сам посвятил свою жизнь аналогичным целям, сумеет понять, что вдохновляет таких людей и дает им силы сохранять верность поставленной перед собой цели, несмотря на бесчисленные неудачи. Люди такого склада черпают силу в космическом религиозном чувстве. Один из наших современников сказал, и не без основания, что в наш материалистический век серьезными учеными могут быть только глубоко религиозные люди." ("Религия и Наука", 1930 г.)

Во-вторых, здесь также есть момент эстетического восхищения миром, и этот момент существен. Космос не просто гармоничен, правильно устроен сам по себе. Космос прекрасен, вызывает восхищение – что не менее важно. Ибо невозможно и бессмысленно постигать нечто эстетически блеклое, не говоря уже о безобразном. И в-третьих, вера в познаваемость Универсума подразумевает, что разумность космоса в принципе доступна разуму человека, что между ними нет фатальной пропасти. Парменид, старший современник Сократа, упаковал этот пункт веры в следующую формулу: «Бытие и мышление есть одно». В каком смысле «одно»? Бытие – вот оно, вроде бы существует помимо меня, а мышление – оно мое или чье-то, вдобавок всегда ограниченное и нередко ошибочное. Как могут быть «одним» столь разные вещи? А «одним» они являются в своем сущностном ядре, в истине. Истина бытия и есть истина мышления, именно поэтому мир и познаваем. В этом же смысле Аристотель говорил о Космическом Уме как едином условии бытия и мышления. А раз так, и мир есть гармония, то и знание должно быть гармонично, оно не может быть просто списком правильных утверждений, списком разрозненных инструкций, вроде египетской геометрии. Гармоничное, внутренне согласованное знание о мире есть теория. Слово «теория» в этом смысле было также введеноПифагором для обозначения созерцания открывающихся уму божественных истин. Пифагор же, насколько известно, стал первым доказывать математические утверждения, открыв тем самым дедукцию как принцип построения теории. Б. Рассел следующим образом комментирует мистический восторг, энтузиазм (ἐν-θουσ-ιασμός – захваченность Богом)пифагорейцев перед открывавшимися им теоремами:

«...благодаря пифагореизму слово "теория" постепенно приобретает свое теперешнее значение, но для всех тех, кто был вдохновлен Пифагором, оно сохранило в себе элемент экстатического откровения. Это может показаться странным для тех, кто немного и весьма неохотно изучал математику в школе, но тем, кто испытал опьяняющую радость неожиданного понимания, которую время от времени приносит математика тем, кто любит ее, пифагорейский взгляд покажется совершенно естественным».

Упомянутая выше египетская геометрия вполне сложилась за много столетий до Пифагора; она представляла собой большой список рецептов, и была совершенно достаточной для практических нужд. Сомневаться в годности этих рецептов было бы столь же странно, как, скажем, в том, что ночь сменится утром, а зима – летом. Так что, математические доказательства пифагорейцев проистекали отнюдь не из утилитарных побуждений, как иногда утверждается – но из религиозного учения Пифагора, связавшего доказательства теорем со спасением души.

В вышеприведенной цитате Эйнштейн говорил о науке, как о выражении и даже средстве передачи «космического религиозного чувства». Многие его слова наполнены тем же пифагорейским мистическим «знанием о существовании чего-то непостижимого, ощущением глубочайшего разума и сияющей красоты, только в наиболее простых формах доступных нашим умам». Когда Поля Дирака как-то спросили, в чем состоит его самое глубокое убеждение, он подошел к доске и написал, что законы природы выражаются прекрасными уравнениями. Дирак не написал на той доске никакого собственно физического принципа. Не заявил в качестве самого глубокого убеждения ни принцип наименьшего действия, ни причинность, ни закон сохранения энергии. Требование красоты теории было для него наиболее фундаментальным – а значит, и не сводимым ни к каким более «понятным» требованиям. Итак, истина космична – адекватна космосу, гармонична, прекрасна.


Истина сама по себе


Служение истине исключает ее понимание как чего-то всего лишь человеческого, лишь как свойства удобно упакованных человеческих знаний о наблюдаемом. Без веры в то, что ее теории ухватывают сущностные черты Мироздания самого по себе, наука выхолащивается, теряет свой вдохновенный исток, даже ее утилитарная компонента обессиливается. Скептическое отрицание истины самой по себе приводит к бескрылому взгляду на науку — в конечном счете убийственному для познания. Это скептическое учение было известно с античных времен, вновь было введено в философский оборот Юмом и развито Кантом, но почти не разделялось в научной среде вплоть до начала прошлого века. Рождение квантовой механики и теории относительности кардинально изменило ситуацию, скептицизм получил широкое распространение в вариантах философского релятивизма, позитивизма, прагматизма и инструментализма. Подобные взгляды критиковались, в частности, Поппером, настаивавшем, что задачей науки является достижение объективного понимания, приближение к объективной истине - что не сводится к набору предсказательных процедур. Дойч остроумно заметил, что окажись даже в распоряжении человечества фантастический предсказательный черный ящик — необходимость в построении теорий не была бы этим поколеблена. Да, странность квантового мира освободила от веры в незыблемость существовавших представлений о пространстве, времени, причинности и наблюдении. Верно, однако, и то, что сама возможность успешного описания квантовых объектов демонстрирует не только изощренность космического разума, но и силу разума человеческого — силу, далеко превосходящую естественный масштаб человека, раскрывающую перед его взглядом Мироздание как в сверх-малом, так и сверх-большом измерениях. Фантастический успех науки в описании как фундаментальных частиц, так и Вселенной в целом, содержит в себе великую ободряющую весть о поистине космическом масштабе человека. Появление человека раскрывается как рубежный факт в истории Вселенной - того же масштаба, что и сам Большой Взрыв. Человечество и его планета все-таки есть центр Вселенной, где совершается чудо ее познания. Может быть, не единственный центр - но это не меняет сути дела. Такова добрая весть науки. Важно услышать эту весть и не терять ее. Не терять масштаб человека, масштаб познания.

Вера в истину саму по себе важна не только для естествознания. В гуманитарной сфере, в вопросах этики и политики, в самых житейских вопросах эта вера дает надежду на возможность взаимопонимания разных школ мысли, культур и отдельных личностей. Более того — требует поиска этого взаимопонимания. Без истины самой по себе невозможна и справедливость сама по себе. Служение разуму требует и дает надежду разрешения разногласий на путях рациональной дискуссии, а не насилия и обмана. Рационализм, таким образом, есть не что иное, как универсальное пространство взаимопонимания и сотрудничества — открытое всем, стремящимся к истине.

Этика рациональности приветствует всякое усилие к истине: усмотрение новых проблем, рождение новых гипотез, рациональную критику существующих, новые наблюдения и факты. Отсюда следует, что любящие истину составляют некое всечеловеческое братство: в той мере, в какой они преданы именно этому служению, цель их объединяет. Братство ради и через истину способно преодолевать многочисленные силы разъединения — но оно возможно лишь для тех, кто не претендует на обладание неколебимой истиной. Истина больше человека, и человек может лишь расти в ней, но не обладать ее полнотой. Любовь к истине, ложно понятая как право выступать от ее имени, порождает консервацию заблуждений и ненависть к мысли как таковой, к тому, что Сократ называл мизологией, то есть к фанатизму, догматизму. Сократово «я знаю, что ничего не знаю» и глобальное сомнение Декарта есть раскрытие себя для истины, готовность вновь и вновь рассмотреть все с самого начала в свете новых данных или новых идей. Не следует, однако, путать эту готовность рационалиста к критическому рассмотрению со скептицизмом.

Да, рационалист не обладает истиной самой по себе, и знает, что это невозможно. Но он верит, что она есть, и что он может и должен служить ей, приближаясь к ней, все более полно ее ухватывая. Он знает, что его теории неполны и содержат заблуждения. Но он знает также, что теории не чужды истине, что она сияет сквозь них, что они похожи на нее, как портрет на человека - и он рад работать над качеством портрета, и приветствует усилия своих собратьев, как бы ни были различны их стили. Рационалист служит истине самой по себе — несуществующей для скептика, занятого лишь поиском удобной формы обобщения наблюдений. С другой стороны, рациональная убежденность готова вновь и вновь проходить горнило критики – и это отличает ее от фанатизма. Скептик и рационалист в глазах фанатика — опасные сеятели сомнений, враги обладаемой им «истинной веры». Фанатик и рационалист в глазах скептика — безумцы, верящие в бессмысленный архаичный фантом. В глазах же рационалиста - скептика и фанатика роднит их закрытость истине: в бессильном неверии, безразличии одного, страхе и ненависти другого.

Философия (φιλο-σοφία) есть любовь к мудрости – но не обязательно к истине самой по себе. Для Эпикура и У. Джеймсацентральной задачей философии было облегчение страданий и служение счастью, Руссо ставил разум в подчинение эмоциям, а Ницше – воле к власти. Эти этические системы враждебны рационализму - ни одна из них не поддерживает, например, запуск космического телескопа, изучение эволюции жизни или расшифровку древних письмен. Отказ от истины самой по себе как первостепенной цели, замена ее чем-то практически-прагматическим, оборачивается утратой связи с Космосом и историей, в конечном счете - духовной гибелью. Мудрость, «София»рациональной философии есть истина о Мироздании, о его первоначалах: о Боге и человеке, о разуме и материи, о познании и любви, о времени и силе духа.

Философия есть преимущественно понятийное мышление — что отличает ее от художественной словесности, мышления в образах. Писатель, пытаясь постичь некую реальность, создает виртуальное пространство романа, насыщенное разнообразными персонажами, захваченными теми или иными идеями, мнениями; между персонажами возникают конфликты и союзы. Разворачивающееся повествование показывает на языке этой виртуальной реальности истинное содержание тех или иных идей, учений, мнений, как онооткрывается автору. По отношению к философу или психологу писатель играет примерно ту же роль, что и физик-экспериментатор или, еще ближе, компьютерный симулятор к физику-теоретику. Писатель, подобно экспериментатору и симулятору, создает специально приготовленную среду, свободную от факторов, не имеющих отношения к проблеме, и предельно открытую для наблюдения.Созданная им художественная реальность может служить материалом для дальнейшего теоретического осмысления и терминологического использования — так появляются понятия вроде «маниловщины» или «базаровщины». Роман может так же проливать свет на реальность или, напротив, быть плохо продуманным и неадекватным проблеме, как и эксперимент или компьютерная симуляция.


Сверхъестественность разума


Наука есть особая часть рационального познания. Разделяя все принципы рационализма, научное познание добавляет к ним и свой отличительный. А именно, наука (естествознание, science, а не гуманитарное знание, humanities) рассматривает только те данные, которые не зависят ни от личных особенностей наблюдателя, ни от особенностей человечества вообще. Иными словами, физический наблюдатель способен регистрировать показания стандартных приборов и ничего более. Стандартный прибор может существовать и в единственном числе — как телескоп Хаббл или ускоритель Теватрон. Его стандартность в таком случае гарантируется документированностью и принципиальной воспроизводимостью процедур его изготовления и использования, а также удовлетворительными результатами его тестирований. Приложение научных знаний к задачам преобразования мира порождает технику — материальное воплощение науки и одновременно источник новых приборов, открывающих новые возможности познания. Итак, данные науки — только те наблюдения, которые могут пройти через весьма жесткий фильтр стандартизации и воспроизводимости. В этом фильтре - сразу и сила науки и ограниченность ее сферы познания.

Математику можно определить как универсальное, не зависящее от особенностей человечества, знание об идеальном мире. В силу этой универсальности предмета и метода, математику разумно относить к наукам. Математика есть чистый разум, занятый самим собой. Строго говоря, было бы слишком самонадеянным утверждать, что математика достигла совершенной независимости от данных человеческого опыта. Аксиомы Евклида казались единственно возможными, самоочевидными - вплоть до математического открытия криволинейных пространств. Вера в безальтернативность евклидовых аксиом была элементом человеческой ограниченности, привнесенным в математическое знание.Математика является изучением форм чистого разума прежде всего по своей задаче – никогда, однако, не зная, насколько ей удалось избавиться от особенно-человеческого. Спиноза попытался математизировать этику, но но без особого успеха; этот путь не получил никакого развития. Наука чужда всякой нормативности; этика черпает свою нормативную силу из того источника, куда наука не вхожа. Наука универсальна, а этика обращена, прежде всего, к человеку своей культуры - апеллируя к конкретным живым святыням, ценностям и смыслам. Этические понятия человечны и конкретно-культурны – попытка свести язык этики к универсальным категориям лишает ее нормативной силы и чуть не всего содержания.

Данные гуманитарных дисциплин есть данные о человеке; они основаны на понимании одним человеком другого человека, группы или культуры. Гуманитарными данными являются мысли, теории, переживания, мнения, ценности, святыни, предрассудки, страсти и прочие сущности, которые могут так или иначе пониматься человеком, но не могут быть зарегистрированы стандартным прибором. Регистрация мысли есть ее понимание, которое всегда есть личный акт. Прибор же не может отличить мысль от бессмыслицы; это и для человека нередко бывает проблемой. Чернышевский видел бессмыслицу, “сапоги всмятку” в геометрии своего казанского земляка Лобачевского, а Фрэнсис Бэкон – в гелиоцентризме системы Коперника. Мысль, таким образом, не является универсально - то есть научно – наблюдаемой: здесь бессильны приборы и не годится даже слабая универсализация через апелляцию к большинству. А раз так, то отсюда следует научная ненаблюдаемость человека – сущность которого есть именно мышление. Научная ненаблюдаемость человека не исключает, конечно, возможность его рационального постижения -собственно, в этом и есть задача гуманитарных дисциплин.

Человек не только не наблюдаем научным образом, но и немыслим научно. Сущность человека — в его творческом начале, наука же изучает постоянно повторяющееся и однообразное. Именно выдумка, создание нового, решение проблем составляет смысл человеческой жизни — в чем бы то ни было: в науке, искусстве, любви, воспитании детей, экономике — в чем угодно. Именно радость творчества составляет содержание всех любимых сказок и великих романов, именно она есть источник счастья. Пренебрежение творческим началом в человеке есть пренебрежение самим человеком. Кроме того, рационалистическая вера в космическую мощь разума несовместима с представлением о локально-случайном характере возникшего и растущего человеческого разума, с представлением о разуме как о побочном продукте, «эпифеномене» слепых сил материи. Если бы человеческий разум был не более чем результатом случайного скопления атомов где-то в случайном углу случайной галактики - то верить во вселенскую мощь такого скопления не только не было бы никаких оснований, но было бы попросту абсурдно. С другой стороны, сама наука занята именно и только изучением материи, скоплений «атомов» в пространстве-времени. Называйся эти «атомы» струнами, полями или молекулами, будь пространство-время сколь-угодно-мерным – суть дела не меняется. Отсюда следует, что вера науки в космический масштаб человека исключает самого человека из научной картины мира, из описываемой наукой «природы». Таким образом, вера в познаваемость природного Космоса требует вывода человека из разряда природных существ – требует признания его как существа сверх-природного или сверх-естественного. Этот рационалистический вывод об автономности разума был ясно сформулирован Кантом: «Ведь не можем же мы помыслить себе разум, который в отношении своих собственных суждений сам сознавал бы себя направляемым чем-то извне, так как в таком случае субъект приписал бы определение способности суждения не своему разуму, но побуждению. Разум должен рассматривать самого себя как творца своих принципов, независимо от чуждых влияний...» («Основоположение к метафизике нравов», 1785г.)

Весьма элегантно эта же мысль об автономности разума как его внутренней необходимости была выражена одним из основателей популяционной генетики Дж. Б. С. Холдейном: «Если мои умственные процессы полностью определяются движением атомов моего мозга, у меня нет никаких оснований предполагать истинность моих убеждений, всецело заданных химией, а не логикой. А тогда у меня нет никаких оснований верить и в то, что мой мозг состоит из атомов.» («Когда я умру», в его сборнике эссе «Возможные миры», 1927 г.)

Таким образом, в той мере, в какой человек мыслит, а не следует лишь побуждениям - в той мере он сверхъестествен. В частности, сверхъестественно само научное познание.


Чувства, разум, духовность


Рационализм не есть пренебрежение чувственно-эмоциональным содержанием жизни. Восприимчивость к миру, развитость чувств является необходимым условием адекватной работы разума — без этого его исходные данные, а значит и все дело, ущербны.Разум ставит задачу видеть страсти и не быть их рабами - осознавать их, оценивать, принимая или преодолевая. И уж тем более подлинный рационализм не отрицает великого значения интуиции, ее озарений – понимая, что истина открывается именно на этих путях, хотя этими же путями может идти и заблуждение.Разум и чувства, составляя необходимые ипостаси познания, не обладают, однако, достаточной полнотой, если под чувствами понимать только обычные пять чувств. Если бы познание сводилось только к ним, то исключенным оказалось бы то «космическое религиозное чувство», о котором столь глубоко и вдохновенно писал Эйнштейн. Но и не только оно — были бы исключены также благоговение перед святостью, восхищение произведением искусства или теорией, потеряла бы свое небесное измерение любовь — пропало бы все, что несет на себе невыразимое сияние Бесконечного. Иными словами, исключенной оказалась бы духовность - которая должна быть признана как третья великая ипостась познания. Вот что писал об этом выдающийся филолог, религиовед, мыслитель XIX столетия Макс Мюллер:

«Если существует философская школа, которая исследует условия чувственного понимания, если существует другая, исследующая такие же основания понимания умственного, очевидно, найдется еще место для исследований третьего рода, исследований, предметом которых будут условия, среди которых существует третья способность человека – способность воспринимать бесконечное; она-то, если можно так выразиться, существует в зародыше каждой религии, В немецком языке мы находим название для этой третьей способности в слове Vernunft в противоположность Verstand, “разум”, и Sinn, “чувство”...

Кант ... отказал человеческому разуму в способности подняться выше ограниченных вещей, в способности приблизиться к идее Божества. Он запер те вечные ворота, через которые человек бросил взор в беспредельность; однако, наперекор самому себе, в “Критике практического разума” принужден был приотворить их немного, и этим путем вошло сначала понятие обязанности, а с ним и понятие Божества... Если только задача философии состоит в объяснении того, что есть, а не того, что должно быть, то она до тех пор не остановится, пока не узнает неопровержимую истину, т. е. пока не признает в человеке третьей способности, которую здесь прямо называем способностью воспринимать Бесконечное, не только в области религии, но всех вещей; пока не признает способности, независимой от чувств и разума, способности, находящейся в противоречии, в борьбе с разумом и чувствами и проявляющейся в полной силе и жизненности с тех пор, как существует свет; над которой не могли торжествовать ни разум, ни чувство, между тем как она торжествовала не раз над чувством и разумом.» («Введение в изучение религий. Четыре лекции в Королевском Институте», 1870. В русском переводе – «От слова к вере»)

Реальность превосходит границы научно наблюдаемого – уже человек находится за этими границами. Нет никаких рациональных оснований отвергать свидетельство «космического религиозного чувства», Vernunft, о реальности Бесконечного. Об этой реальности говорят более чем многочисленные свидетельства не лишенных этого чувства людей, среди которых чуть не все величайшие гении человечества. К этому же выводу приходит и разум, стремясь объяснить бесконечную гармонию и красоту Мироздания.

Немалому числу людей, особенно в научной среде, кажется, что рационально считать весь мир и себя порождениями хаоса. Это заблуждение. Никаких рациональных аргументов для такой странной генеалогии нет. Даже если предположить, следуя «антропному принципу», бесконечное число миров, порожденных изначальным хаосом, и наше появление как весьма невероятный результат удачно выпавших фишек — следует считать, с вероятностью равной единице, что впредь фишки в нашем мире лягут криво, и мир провалится в тартарары. Предположим, что бесконечное число обезьян случайным образом начинают стучать на печатных машинках. Да, через определенное время некоторые из них напечатают первый том «Войны и мира». Пусть наблюдатель, заставший одну такую обезьяну в этот момент, задается вопросом — что она будет печатать дальше: второй том или абракадабру? Ответ очевиден — с вероятностью единица, сразу же следом пойдет абракадабра. Мир, случайно порожденный хаосом, бессилен перед последующим натиском хаоса. Иными словами, вера в первичность хаоса несовместима с существованием законов природы; из первичности хаоса следует абсурдный вывод, что с вероятностью единица конец света наступит немедленно. Для того, чтобы законы природы были возможны, логически требуется некое Первоединое как источник Мироздания; неслучайно о нем говорят чуть не все великие картины мира: Брахман индусов, Сущий Торы, Дао Лао-Цзы, Единое Протагора, Благо Платона, Бог Аристотеля, Первоединое Плотина, Бог Отцов Церкви и Декарта, Субстанция Спинозы, Бог деистов, Абсолют Гегеля, Воля Шопенгауэра. Вера в первичный хаос несостоятельна не только логически, но и нравственно. В таком мире обессмысливается всё; все ценности, святыни, мораль, гуманность, искусство, познание, любовь — всё гибнет в гримасах хаотического ничто. Эта вера ведет к нравственному безумию.

Источник, из которого эта вера черпает силы – стремление научного типа познания быть всеохватным, вытеснить все другие виды познания. Стремление вывести мир из хаоса есть стремление ни на что не опираться, не оставить ничего – кроме чистого ничто - за пределами науки. Эта научная экспансия, выражая духовную энергию науки, одновременно достойна и уважения и отпора. Научная воля к познанию есть великое проявление воли к познанию вообще, этого божественного огня в человеке. Вместе с тем, вытеснение из картины мира божественного и человеческого начал приводит к чрезвычайному искажению этой картины, с последующими нравственными и социальными катастрофами. Границы научного познания должны быть осознаны. За этими границами находится уже сам человек как существо творческое, моральное и духовное. За этими границами находятся вопросы об истоке самих открываемых наукой «законов природы», морали и разума. Да, наука внутри себя действительно «не нуждается в этой гипотезе» - гипотезе Бога – который вместе с человеком изначально поставлен за ее рамки, наиболее «ясно и отчетливо» обозначенные отцом теоретического естествознания Декартом. Так ведь следует видеть эти рамки. Кроме того, неверно полагать, что наука не оставляет возможности творческому вмешательству разумного субъекта, Бога и человека. Этот тезис действительно был справедлив в отношении ньютоновой физики – но он ошибочен в отношении квантового мира. Как обратил внимание один из отцов физики XX века А. Комптон, квантовая физика оставляет возможность свободе воли: субъект свободен выбрать любой из возможных результатов квантового процесса (статья в «Science», 1931 г.). Метафизическое отрицание свободы воли не столь безобидно, как могло бы показаться – недаром Кант ее отстаивал с таким интеллектуальным героизмом. Если признать, что действия человека определены «химией атомов», жизнь становится ничтожной, ибо все обессмысливается, кроме бегства от страданий или погони за наслаждениями. Из отрицания свободы воли следует духовная капитуляция и деградация, полный скептицизм или цинизм.

Заблуждением старого рационализма «в границах только разума» было описанное выше отождествление рационального познания с научным, абсолютизация научного метода. По этой причине за пределами познания оказались все самые важные вопросы — о Боге, свободе, бессмертии, смысле жизни, любви, творчества, красоты, вдохновении и самом познании. Понимая, что в таком вакууме жить нельзя, Кант объявил о необходимости позитивного их разрешения как «требовании практического разума» — но пути к такому разрешению не увидел. Преклонение перед научным познанием как перед высшим судией привело к ослаблению духовности, поставило «чистый разум» один на один перед центральными вопросами бытия. Открывшаяся неспособность чистого разума отвечать на них была воспринята многими как право на произвольное их разрешение - из «лучших чувств», инстинктов или воли к власти. Было предложено и другое решение: выбросить за ненадобностью все предельные вопросы, признать легитимным только то, что может опираться на научный подход. В итоге человек был сведен к животному или автомату, утратив свои высшие измерения и обесценившись. При всем различии этих путей, результаты оказались сходными - право на ложь и насилие, коллективистские культы и безумные режимы прошлого века. Было бы неоправданным оптимизмом утверждать, что эти духовные болезни остались позади. Для России их продолжающееся действие более чем очевидно, но и для Запада ничто не гарантирует ее рецидива в случае новых социальных или экономических потрясений.

Такой гарантией от новых безумий может быть лишь полнота движения к истине, требующая совместной работы всех трех ипостасей познания — чувств, разума, духовности. Слабость какой-либо одной из них приводит к искажению общей картины мира. Узость, недооценка, неадекватность чувств порождают презрительное отношение к наличному бытию, к жизни здесь и сейчас, гностические или изуверские культы, тягу к утопиям и «антисистемам» Гумилева. Слабость разума, принижение его рождают чудовищ глупости и фанатизма. Слабость духовности делает картину мира плоской и пустой, а то и пошлой и циничной, лишая ее высот и бездн, тайны, благодати, космического смысла и победы над смертью. Таким образом, три ипостаси познания дополняют одна другую — именно в смысле принципа дополнительности Н. Бора. Их триединство есть личность в ее полноте; ни одна из них не главнее другой; они «равночестны». Движение к истине требует их конструктивного «триалога», где каждый из «собеседников» внимает, вопрошает, дополняет двух других и возражает им - ища согласия, но оставаясь собой, и помня, что к цели они могут идти только вместе.


Мышление как акт отваги


У Платона можно найти следующее определение мышления:

"Сократ: ...мышлением я называю диалог, который душа ведет с собой о рассматриваемых объектах... Мне видится, что душа, когда мыслит, именно вовлечена в беседу [dialectic] с собой, в которой она спрашивает себя и отвечает себе, утверждает и отрицает. И когда она приходит к чему-то определенному, постепенно или прыжком, когда она заключает о чем-то недвусмысленно и без колебаний, мы называет это утверждением. Так что, по мне, рассуждать означает вырабатывать утверждение, адресованное не к другому, но молча к себе" ("Теэтет", 190а).

Этот процесс самовопрошания требует веры в свои силы и бесстрашия перед опасностью оказаться – уже и перед собой - наивным, странным, глупым, нелепым. Мышление возможно лишь в силу веры в себя, отваги задавать странные, запретные и опасные вопросы, личного усилия расти в истине, а не покорно и слепо следовать по течению. Кротость и строгость к себе должны уравновешивать, но не подавлять эту веру и отвагу. Мышление в самой основе своей стоит на превосходстве личного здравого смысла перед всеми общепринятыми очевидностями, перед всеми авторитетами, перед самым главным из них — духом времени, современностью. Решиться мыслить - выразить им всем априорное недоверие, сомнение, и априорное доверие - своей силе мысли. Это состояние веры в себя против всех авторитетов уже сопряжено с огромной смелостью. Ее отсутствие - одна из главных причин редкости размышления. Ну, а если человек уже решается мыслить, преодолев своих собственных демонов тьмы, то выйти наружу с добытым светом - уже и естественно, и само собой напрашивается. Сопротивление выйти наружу, если таковое остается, идет от тех же самых демонов, внушающих о ничтожности маленького "я", нелепости его порывов. Именно поэтому сам акт размышления, даже безотносительно к результатам - уже победа живого, творческого духа человека. Именно поэтому нас так волнует, когда мы становимся свидетелями размышления. Поэтому так стоит размышлять публично. В самом своем ядре мышление есть освобождение от диктата среды, оно эксцентрично. По замечанию Дж. Ст. Милля, "Главная опасность сегодня в том, что не многие решаются быть эксцентричными" ("О свободе", 1859).

Установление истины часто требует преодоления господствующего заблуждения или лжи, на которых базируются действующие ценности, святыни, личные статусы, авторитеты. Установление истины все это ставит под вопрос, под угрозу. То есть, устанавливающий истину тем самым наживает себе врагов - тем больших, чем радикальнее его сомнение и критика. Социумы, культуры, индивидуумы различны по терпимости к разномыслию. Но даже в самом либеральном обществе, надо обладать великодушием любящего истину, чтобы твои оппоненты были, как стремящиеся к ней, твоими братьями - а не врагами, как твои критики. Сила, не терпящая вызова, превращающая личного оппонента во врага, велика; она называется гордостью (русское слово) или гордыней (церковно-славянское слово). Служение истине требует победы над гордостью – то есть утверждения кротости. Гордость не следует путать с уважением человеческого достоинства, распространяющемся как на других, так и на себя: «Возлюби ближнего своего как себя самого».

Помимо гордости, личной и национальной, вражда к истине может порождаться страхом, завистью, гневом, прочими страстями, а также и стадным чувством и приверженностью коллективистским культам. Вызов господствующим установлениям осуществляется уже самим актом глобального сомнения, исходной стадией размышления. Поэтому рационализму противостоят ценности племенного, расового, группового, партийного единства. Именно здесь – корень конфликта рационалистов и охранителей: от Сократа и Галилея до Толстого и Сахарова. Рационалист отстаивает истину, зная, что в этом его долг – тем больший, чем менее эта истина признана. Вместе с тем, этика служения истине недостаточна, если под истиной понимать только ее описательную компоненту, оставляя без разрешения вопрос о содержании нравственной истины в ее полноте.


Открытость критике


Как добывается истина? Вначале должны быть некоторые данные, и в них усмотрена проблема, не имеющая очевидного решения на базе имеющегося знания. Проблема вызывает размышление, и наталкивается на недостаток знания. Однако, размышление не останавливается на этом, но продолжает поиск решения. Решение взять негде, и часто неизвестно, существует ли оно вообще. Этот напряженный поиск есть выход человека в духовно неустойчивое состояние, где он открывается как голосу истины, так и хаосу. И затем - вдруг — может явиться из небытия какая-то догадка, озарив жаждущий ее ум. Но сколь бы прекрасной ни показалась новая мысль в момент ее появления, она может быть ошибочной — полностью или частично. Потом, в спокойном свете дневного критического сознания, появившаяся догадка должна быть критически соотнесена с теми данными, относительно которых она высказана, и со всем имеющим к ней отношение комплексом знаний. В итоге этого соотнесения новая мысль либо принимается, либо корректируется, либо вовсе отвергается. Именно в этом последнем пункте рациональное мышление отличается от других его типов, критику жестко ограничивающих. Пифия не критикуема пославшими «теорию», как называли эллины также свои посольства к оракулу. Гуру не критикуем учениками. В средневековом обществе не только догматы веры, но и многочисленные формы церковной и религиозной жизни были некритикуемы, потому критика могла явиться только в форме глобальной катастрофы, Реформации. Однако, хотя открытая критика устоев Церкви и была недопустима, над задачей рационального обоснования догматов Церковь работала веками, и продолжает эту работу, составляющую содержание величественного здания теологии. В СССРни советские бонзы, ни пророки коммунизма не были критикуемы;жалкой пародией на теологию служило «марксистско-ленинское учение», состоявшее из так называемых «диамата», «истмата», «политэкономии» и «научного коммунизма» - учение, воплотившее в себе черты худших образцов схоластики: пустословие, принцип «чего изволите», симуляцию мысли, слепоту и страх перед реальностью. В отличие от авторитарного сознания, рациональное мышление стоит на принципе тотальной проблематичности и необходимости критического рассмотрения любых допущений – не исключая и общих основ самого рационализма.


Духовный мост


Рационализм глубоко демократичен, он апеллирует к здравому смыслу, на недостаток которого, по замечанию Декарта, никто не жалуется. Поэтому рационализм враждебен учениям для избранных, являясь противником любых искусственных барьеров на пути к истине. В своей сущности, служение истине является даже не делом накопления знаний, при всей важности последнего, а делом роста личности в истине, оно требует усилий каждого. Таким образом, рационализм есть этика свободы, равенства и братства в истине, “золотого правила” и “категорического императива”.

Рационалистическая вера в фундаментальное единство людей в логосе, в здравом смысле влечет уважение к размышлению как таковому и стремление найти общую почву в разуме, а не через насилие или раболепие. Этот выбор определяет характер отношений к людям. Рационалистическая этика есть стремление к пониманию природы, истории, людей - дальних и близких. Понимание есть самостоятельная, первичная ценность – именно потому рационалист будит мысль, оказываясь, по выражению Сократа, подобным оводу, не дающему спать «благородным, но несколько сонным лошадям». Сократ был казнен афинским судом, а впоследствии были осуждены и его обвинители. Это показывает - любая внятно выраженная мировоззренческая позиция поляризует окружение, рождает вокруг враждебные чувства и несет угрозу говорящему. Надо выбирать – или истина, или спокойствие и кругом одни друзья. Отказ от этики рационального ведет к одной из двух крайностей: либо конформизм и сонное безразличие, либо ставка на подавление силой. Либо позиция раба, либо угнетателя. Рационализм же есть братство в логосе – при всем разномыслии, мы братья до тех пор, пока ведомы волей к истине, а не гордостью, страстями, стадностью и ее культами. Рационализм есть служение единству Истины, Добра и Красоты. То есть Богу – пусть и неведомому Богу.

Рационализм может стать мостом между личностями и цивилизациями – но лишь в той мере, в какой они свободны от гордыни, страха и прочих сил мизологии. А в той мере, в какой не свободны – рационализм вызывает ненависть в свой адрес. Мосту требуются опоры на обоих берегах. Некоторые берега представляются недоступными, рационализм нередко терпит поражение - как в личном, так и в общественном плане.


Как можно любить истину?


Служение истине этически недостаточно, и может приводить к уродливым, а то и катастрофическим следствиям, если «истина», которой служат, не включает нравственную истину в ее полноте. А значит, вопрос о долге есть важнейшая часть вопроса об истине. Это особая часть — на вопрос о долге нельзя ответить только словом: как только долг уяснен, он требует следования. Таким образом, служение истине требует многого — всего человека без остатка. Да, это служение может дарить интеллектуальную радость, радость творчества и пифагорейский энтузиазм — но оно требует жертв, именно потому оно и есть служение, а не «удовлетворение потребности познания». А раз так, то следует ответить на вопрос — а почему, ради чего вообще служить истине, служить именно и прежде всего ей? Единственный ответ для рационалиста — из любви к истине, любви к ней более чем к чему-то и кому-то еще. Но тогда возникает следующий вопрос: если истина есть только безличная абстрактная категориальная сущность, то как ее можно подлинно любить? Как можно приносить ей в жертву служения свою отнюдь не абстрактную жизнь? Не форма ли это безумия? Не самообман ли? Почему вообще можно верить, что служение такой абстрактной сущности имеет некий высокий смысл? Разумна ли эта вера? Некоторые служители науки сочтут эти вопросы недопустимыми и с негодованием отвергнут. Но тем самым они обнаружат лишь свой фанатизм. Другие объявят эти вопросы бессмысленными, потому как познание, по их убеждению, есть все же не более, чем одна из потребностей, которую не следует абсолютизировать, а надо гармонически сочетать с удовлетворением других нужд и желаний. Эта незатейливая точка зрения, по характеристике Эйнштейна, «более подходит для стада свиней» - с таким клеймом ее и можно оставить своим приверженцам. Распростившись с фанатизмом и пошлостью, следует вернуться к поставленным вопросам. Как можно любить истину более, чем что либо еще, и при каких условиях эта любовь выдерживает критический взгляд разума? Если истина есть лишь нечто безличное, вполне ухватываемое цепью силлогизмов, схем и формул – то о каком служении этой мертвой субстанции может идти речь? Любить этот треугольник треугольников более всего на свете – служить ему, стремиться к нему, жертвовать ему – и видеть в этом высокий смысл? Нет, таковой культ может быть только результатом заблуждения, недоразумения или безумия – он никак не совмещается с хоть сколько-нибудь основательным осмысливанием веры. Любить более кого- и чего-либо можно Бога, человека, или, положим, народ, человечество — но никак не безликое треугольное небо.


Гуманизм


Понимание истины как только-человеческой, с отказом от истины самой по себе, весьма распространено. При таком воззрении служение истине полностью сводится к так или иначе понятому служению человечеству. В разных вариациях, такой гуманистический рационализм разделяли, в частности, О. Конт, У. Джеймс, З. Фрейд, Дж. Дьюи. Эту систему взглядов можно охарактеризовать как форму скептицизма с передачей человеческой разумности неких атрибутов божественного Логоса. Вот как выразил это гуманистическое кредо основатель психоанализа Фрейд:

«Делались, наконец, попытки в корне обесценить научный труд тем соображением, что, будучи привязано к условиям нашей собственной природной организации, научное познание способно дать лишь субъективные результаты, тогда как действительная природа внеположных нам вещей остается для нас недоступной. При этом упускают из виду ряд моментов, решающих для понимания научной работы: что наша природная организация, то есть наш психический аппарат, сформировалась как раз в ходе усилий, направленных на познание внешнего мира, поэтому в ее структуре непременно должно иметь какое-то место соответствие этой цели; что она сама есть составная часть того мира, который мы исследуем, и она отлично приспособлена для такого исследования; что мы полностью очертим весь круг задач науки, если ограничим ее функцию демонстрацией того, каким нам должен представляться мир с учетом своеобразия нашей природной организации; что конечные результаты науки как раз ввиду способа их получения обусловлены не только нашей природной организацией, но также и тем, что воздействовало на эту организацию, и, наконец, что вопрос о том, как устроен мир, без учета нашего воспринимающего психического аппарата, есть пустая абстракция, лишенная всякого практического интереса. Нет, наша наука не иллюзия. Иллюзией, однако, была бы вера, будто мы еще откуда-то можем получить то, что она неспособна нам дать.» («Будущее одной иллюзии», 1927 г.)

Главный вывод Фрейда, содержащийся в последнем предложении цитаты, является довольно очевидным заблуждением. Действительно, само это утверждение является абсолютно вненаучным («нефальсифицируемым» - как, собственно, и все учение психоанализа, согласно его справедливой характеристике Поппером) – а значит, согласно его же содержанию, должно быть само отброшено как «иллюзия». Это противоречие не есть лишь словесная оплошность -оно отражает несостоятельность гуманистического рационализма как такового. После того, как объективная истина отброшена как ненужная, а то и вредная иллюзия, провозглашение человеческого рассудка высшим и единственным судией и властителем есть ни чем не подкрепленное самозванство, и все последующие резолюции от имени этого самозванца повисают в воздухе как акты произвола. Если истина сама по себе «есть пустая абстракция» - то на каком основании гуманистический рационализм претендует на преимущество перед, скажем, культом вуду или фундаментальным исламом? Все эти учения имеют свою практику регуляции жизни, объяснения мира иоблегчения человеческой участи. Попытка гуманистов навязать свою волю вудуистам или ваххабитам ничем не оправдана, и может осуществляться только как акт произвола. А раз гуманизм имеет в своем основании акт чистого произвола, то ничто не мешает противопоставить ему какой угодно другой акт произвола, и судьей между ними может служить только сила или обман. Таким образом, гуманистический рационализм оборачивается полным крушением морали. Именно ради спасения морали Кант настаивал на существовании Бога (а также свободы и бессмертия) как «требований практического разума». Утрата морали в системе гуманизма есть частное следствие его отказа от объективной истины. С точки зрения задач познания, из гуманизма никак не следует вера в познаваемость мира – играющая центральную роль в познании вообще и научном познании в частности. Фрейд пытается спасти эту веру: «наша природная организация ... сформировалась как раз в ходе усилий, направленных на познание внешнего мира, поэтому в ее структуре непременно должно иметь какое-то место соответствие этой цели; что она сама есть составная часть того мира, который мы исследуем, и она отлично приспособлена для такого исследования». Такого рода соображения могут иметь некую силу для изучения явлений масштаба человека, определивших формирование вида homo sapience – но они несостоятельны, если речь идет о познании таких объектов как кварки или ранняя Вселенная. Из гуманистического рационализма никак не следует надежда на познание столь далеких от человека объектов; нет в нем и осмысливания поразительного успеха в их познании. Совершенно неудивителен, поэтому, и вывод Фрейда относительно круга научных задач: «мы полностью очертим весь круг задач науки, если ограничим ее функцию демонстрацией того, каким нам должен представляться мир с учетом своеобразия нашей природной организации». На деле, путь науки был строго противоположным указанному «представлению мира с учетом своеобразия нашей природной организации». Та исключительная строгость, с которой наука отказывалась признавать за факт всякое наблюдение, хоть в малой степени несущее на себе черты только-человеческого – эта строгость, дополненная верой в космическую универсальность разума, и определила характер научного знания. Если бы наука действительно следовала рецепту Фрейда, то психоанализ мог бы, пожалуй, появиться - но не было бы никаких оснований для рождения не то что квантовой, но и ньютоновой физики.

Для мыслителей, заложивших краеугольные камни рационализма вообще и науки в частности, истина отнюдь не сводилась ни к абстрактной категории, ни к человеческой ценности. Отец математики Пифагор был реформатором орфического культа. Платон учил о познании, как о воспоминании того, что душа видела, сопутствуя Богу. Аристотель сформулировал первое доказательство существования Бога. Согласно философии отца теоретической физики Декарта, существование Бога более достоверно, чем даже существование своего тела, звезд над головой и земли под ногами. Ньютон не просто верил в Бога, но и глубоко изучал Св. Писание, предложил свой вариант библейской хронологии, оставил работы по библейской герменевтике, написал комментарий на Апокалипсис. Ньютон утверждал, что «грех состоит, прежде всего, в пренебрежении помощью Бога». Эйнштейн неоднократно подчеркивал, что «верит в Бога Спинозы», в «искусный и незлонамеренный» Космический Разум. Спиноза же учил, что «любовь к Богу должна всего более наполнять душу». Планк был христианином, Гейзенберг верил в личный контакт с Богом. Было бы неверно утверждать, что на научном или рационалистическом Олимпе не существует агностиков. Однако, атеистов там, кажется, нет вовсе; агностиков же немного, и, при всем почтении к их именам, осмелюсь утверждать, что их роль в науке скромнее роли Декарта или Эйнштейна.


Фашизм


При ослабленной духовности, Вселенная представляется потоком случайных событий, порождаемых изначальным хаосом или слепыми «железными законами природы». Космос становится враждебно-холодной силой, жизнь человека под таким небом обессмысливается - человек бежит от него, ища спасения от пустоты жизни, одиночества и страха перед слепой вечностью и слепой судьбой. Один из путей побега – забвение «я» в коллективном «мы», слияние с партией, нацией, классом, государством. Общедоступность и эмоциональная насыщенность этого слияния обеспечивается простой и понятной задачей борьбы хороших «наших» со злыми врагами, жаждущими уничтожения всего самого лучшего. Единство «мы» достигается непререкаемым авторитетом вождя и нетерпимостью к инакомыслию. Таким образом, это бегство от свободы порождает фанатичное сознание, примат коллектива над личностью, то есть разнообразные формы тоталитарных групп и тираний с великим вождем во главе. Эти стадные импульсы, порожденную ими этику и социумы я буду называтьфашистскими; в близком смысле о «вечном фашизме» писал У. Эко. Слово «фашизм» происходит от итальянского fascio — «связка, пучок» — символ единства у многих народов. Не имея опоры в глубине духовности, изгоняя опасный свет разума, фашизм держится на сгущении страхов и комплексов. Этот темный клубок обычно порождает культ силы и действия, власти, державы, единого народа и великого вождя, враждебность к личным свободам и институтам демократии. Подавление личных свобод есть подавление творческих начал – поэтому фашистские общества застойны и неспособны отвечать вызовам времени. Лежащая в основе фашизма задача борьбы с врагами решается либо нагнетаемыми кампаниями против врагов народа, либо внешней агрессией. Без периодических судорог внутреннего или внешнего насилия фашистское общество лишилось бы ощущения реальности «великой борьбы», а значит, и самого исходного импульса единства; длительное отсутствие войн приводит к увяданию фашистского эроса. Как писал Муссолини,

«Только война напрягает до высшей степени все человеческие силы и налагает печать благородства на народы, имеющие смелость предпринять таковую. Все другие испытания являются второстепенными, так как не ставят человека перед самим собой в выборе жизни или смерти.» («Доктрина фашизма», 1932 г.)

По своему истоку, фашизм безыдеен, он требует идейного оформления и превознесения. В качестве такой идеологии, может служить любое учение, воплощающее основные фашистские импульсы и запросы. Чем выше идейно-романтический накал такой идеологии, тем более разрушительны последствия ее господства. Например, идеология франкистской Испании в основном сводилась к удержанию традиционных ценностей, фашистский импульс не был особенно раскален. В отличие от глобально-исторических учений национал-социализма и марксизма, с их нацеленностью на тотальное мировое господство, перелом мировой истории, полное преобразование материальной и духовной жизни человечества - набор идей испанских фалангистов был весьма непритязателен, консервативен и провинциален. Отсюда и несопоставимость масштабов жертв и разрушений.

В теоретическом плане, к тоталитарным утопиям могут приводить и далекие от фашизма идеи. Автор первой коммунистической утопии Платон не был фашистом в описанном здесь смысле, как не были таковыми Мор и Кампанелла. К тоталитарным проектам их приводила молчаливая предпосылка о том, что существуют некие наилучшие социальные формы, представляющие собой более высокую ценность, чем личные свободы граждан. Действительно, личные свободы ставят под вопрос любые общественные институты. Отсюда следует, что, если социальная структура представляет высшую ценность, то она требует подавления свободомыслия, защиты от опасности мысли. Верно и обратное – высшая ценность личных свобод требует смотреть на общественные институты как служебные, открытые для критического обсуждения граждан.


Марксизм


Когда Энгельс писал, что «Маркс превратил социализм из утопии в науку» - он был до некоторой степени прав по факту, но заблуждался в оценке этого факта. «Классики марксизма» не были достаточно глубокими мыслителями, чтобы увидеть в исключительной научности их общественной теории источник ее слабости, а не силы. Читателю, которому такая характеристика покажется странной, имеет смысл заглянуть еще раз в раздел «Сверхъестественность разума». Человек, будучи мыслящим, творческим и духовным существом, научно ненаблюдаем и немыслим; для науки он неотличим от животного. Поэтому замкнутая научная картина общества с необходимостью есть картина скотного двора – в основном «Капитал» и дает такую картину. Слово «замкнутая» здесь существенно. Маркс не просто захотел воспользоваться по мере возможностей научной методологией для описания некоторых социальных явлений; он захотел много большего, а именно – теоретически вывести историю и культуру как естественный процесс. Вот как он сам недвусмысленно писал об этой задаче «материалистического понимания истории»:

«В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения – производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание.» (“К критике политической экономии”,1859).

По этому замыслу, фазы экономических формаций, с их материальными базисами и культурными надстройками, должны быть описаны в той же парадигме, в какой физика описывает переход воды из жидкой в газообразную фазу. Эта радикально-научная постановка задачи требовала рассматривать человека как простой животный атом, задаваемый измеряемыми материальными параметрами – а все остальное должно было отсюда следовать. Задача научного описания общества не была выдумана Марксом, он ее унаследовал от французской Политехнической школы и сен-симонистов, оказавших заметное влияние на немецкую мысль того времени — подробно об этом пишет Ф. Хайек в своем исследовании «Контрреволюция науки. Этюды о злоупотреблениях разумом» (1952), а также в своей последней книге “Пагубная самонадеянность” (1988). Хайеком был введен термин “сциентизм” (scientism), характеризующий это заблуждение – обращение научной методики на человека. Зарождение сциентизма, по-видимому, следует отнести к концу XVIII века. Французский математик и революционер Кондорсе еще в 1787 году ставил задачу “изучать человеческое общество так же, как мы изучаем колонии бобров и семейства пчел.” Разумеется, в человеческом обществе есть немало такого, что роднит его с колонией бобров. Но постановка этой общности во главу угла неумолимо теряет то, чем человек от бобра кардинально отличается – теряет творческий дар.

Научная теория берет за основу научно наблюдаемые вещи. Таковыми в обществе являются материальные потоки, потоки производства и заданного им потребления. Вполне закономерно поэтому, что, согласно Марксу, в основе исторического процесса лежат изменения «способа производства». Сами эти изменения в свою очередь порождаются открытиями и изобретениями. Вопрос, мимо которого проходит Маркс – каким образом могут быть изобретения и открытия у существ, чья жизнь есть следствие животных необходимостей? Не отрицает ли сама эта работающая способность к открытиям «первичность материальных потребностей»? По сути дела, марксово «материалистическое понимание истории» есть неосознанная вера в чудеса духа науки, гарантированно опускающегося на стада двуногих животных, и незримо формирующего меняющуюся структуру этого стада. Это суеверие оказалось весьма в духе «научно мыслящей» публики. По сути, оно сводится к указанному Холдейном верованию в познавательную мощь химических процессов. Эта нелепость, впрочем, есть лишь одно из ряда логических и этических недоразумений и противоречий сциентизма вообще и марксизма в частности.

Эпистемологический парадокс марксизма состоит в том, что именно вследствие своего исключительно научного подхода к обществу марксизм не может быть вполне отнесен к рационалистическим учениям, даже и ложным. С высоты «материалистического понимания истории», Маркс классифицирует по разрядам социальной физиологии всю культурную «надстройку» прошлого и настоящего - право, искусство, религию, историографию, экономические и социальные теории. Научный подход требует акцента на материальных процессах, а значит, требует рассматривать культуру как функцию «материального базиса»; культура оказывается не чем иным, как своего рода соками и гормонами, необходимыми для функционирования общественного организма. Иными словами, культура оказывается феноменом, подлежащим научному объяснению; сюда же относятся и науки, и сама истинность. Наиглавнейшим разделением людей становится разделение по отношению к средствам производства, то есть разделение на классы; классовая борьба с той же необходимостью оказалась в центре марксовой картины истории. Следуя этой логике научности, Маркс объявил истину понятием классовым, отождествив ее с интересом носителя прогресса, пролетариата; врагами истины становилась буржуазия и прочие «эксплуататоры». Такой вывод, однако, убивает само ядро науки. Научная истина, как известно, устанавливается соотнесением теории с логикой и фактами, а не с чьими-то интересами. Если же наука есть прежде всего феномен, то бессмысленно говорить о ее истинности или ложности — и этот вывод должен быть также отнесен к самому марксизму. Проверяются на истинность теории, а не феномены, которые лишь регистрируются и объясняются теориями. Таким образом, «научно» ниспровергая истину с ее высот до положения феномена, марксизм совершает научное самоубийство.

Точно таким же образом происходит и уничтожение морали. Если мораль – всего лишь феномен классового общества, то все дозволено, что в интересах пролетариата. Стремясь подчеркнуть первичность материальных сил, классовых интересов, Маркс утверждал, что «нет такого преступления, ради которого капитал не пошел бы ради 300% прибыли». Это утверждение есть чистая риторика, не предназначенная для научного соотнесения с реальностью. Однако, согласно самой же марксистской этике, нет такого преступления, на которое марксист не просто пошел бы — но должен был бы пойти ради грядущей победы пролетариата. Если «преступление» есть только преступление границ права, а право буржуазного общества есть ни что иное, как форма диктата буржуазии, то долгом марксиста является презрение права. Задача марксиста — служение истинным интересам пролетариата. Истинные же интересы и задачи пролетариата в конкретной исторической обстановке определяются вождями его партии. Марксистская мораль, таким образом, оборачивается полной вседозволенностью, моралью рабов и господ, самым разнузданным маккиавелизмом.

Для того, чтобы показать ложность каких-либо представлений, Марксу достаточно стало указать на «буржуазность», как их подлинный исток. Это открыло широкие возможности для «критики». Совершенно в духе своего материалистического учения об истине, Маркс критиковал своих научных оппонентов не так, как это принято в науке, взвешенно разбирая их аргументы по существу дела — а так, как это принято среди идейно-политических бойцов, клеймя классовое прислужничество «буржуазных» авторов, сознательное или нет. Зерно фанатизма, априорного презрения к оппонентам, лежало уже в самом ядре «материалистического понимания истории». Это зерно и дало убийственные всходы на готовой к тому почве.

Марксово учение об истине не было последовательным. Иногда он утверждал и вполне рационалистическое ее понимание: «В практике должен доказать человек истинность, то есть действительность и мощь посюстороннего своего мышления». Однако, критерий практики требует весьма осторожного и критического отношения к теории – особенно, если она еще не прошла проверку опытом. Следуя этому критерию по отношению к своей теории классовой борьбы и диктатуры пролетариата, Маркс должен был бы унять свой пафосный тон пророка, перейдя к осторожному и самокритичному стилю исследователя. Но этого не случилось – рационалистический критерий практики Маркс на себя не обращал. С тех пор, однако, марксова теория уже не раз применялась – и с неизменно катастрофическими последствиями. Если эта практика все еще для кого-то не доказала «ложность, то есть недействительность и слабость» марксова мышления – то сколько еще раз надо проходить через катастрофы, чтобы такое доказательство практикой было признано?

В основе теории Маркса лежит идея классовой борьбы как движущей силы истории. На эту черту теории, связанную с ее материалистической парадигмой, стоит посмотреть и с другой точки зрения. А именно, апология и героизация классовой вражды дает идеологическое оформление фашистским настроениям. Структура теории Маркса задала требуемое фашизмом деление общества на хороших своих и злобных врагов. И те, и другие делятся на вождей, их гвардию и солдат — хороших или злых. Парадоксальным образом, теория Маркса, генетически связанная с гуманностью и рационализмом, породила как самые обширные преступления против гуманности, так и самые крайние проявления социального безумия и фанатизма. Парабола самоотрицания, описанная мыслью Маркса, весьма поучительна. Сама постановка задачи о научной теории исторического процесса приводит к низкому взгляду на человека, логической противоречивости, крайнему высокомерию, аморализму и созданию идейной базы фашизма.

Марксизм показал себя весьма опасной духовной ловушкой, первыми жертвами которой оказались сами же ее авторы, и которой не избежали в молодые годы даже такие выдающиеся мыслители, как Н. Бердяев, С. Булгаков, С. Франк, Б. Рассел, К. Поппер; сторонниками марксизма были многие известные ученые и общественные деятели Запада. Почему же марксизм, столь противоречивый логически и этически, оказался столь мощной ловушкой? Думается, что в значительной степени, в силу этой противоречивости и оказался. Поппер, с чьим анализом марксизма весьма перекликается этот раздел, размышляя над этой проблемой, писал:

«…марксистской ловушкой я называю не столько теорию, претендующую на научный статус, на которую опирался Маркс в своих исторических пророчествах. Марксистской ловушкой являются, скорее, нравственные цепи, которыми человек, верящий в марксовы пророчества, привязывает себя к партии. Я хорошо помню немало случаев, когда эти цепи и вера в истинность пророчества превращали людей в пленников такой ловушки». («Открытое общество и его враги», 1945 г.)

Поппер здесь говорит о гуманных людях, находивших в суровой научности марксизма надежду на скорое избавление от социальных язв. Эти гуманные люди не смогли или не захотели увидеть той бездны зла, что разверзалась уже не только в теории, но и на практике марксизма. Суровая научность марксовой теории импонировала распространявшейся ментальности инженеров, научных работников и бюрократов, склонных смотреть на общество как, прежде всего, на машину, подлежащую решительному преобразованию. Но были и иные причины привлекательности учения. Жаждущие фашистской идеологии получали желаемое в виде освященного наукой культа вождей, партии и государства. Научное пророчество великого преобразования мира снимало всякие моральные ограничения, являя особую сладость для темных садистических инстинктов неограниченной власти и вседозволенности. Зло почти не имеетэнергии в самом себе – но оно может много ее получить от обманувшегося подслеповатого добра. Чем выше пафос добра, тем сильнее то зло, которое это глупое кривое добро может освободить ради “великого дела”. Эпистемологическое противоречие теорииоборачивается этическим: высвобождением крайнего зла ради фантома великого добра – в чем и состояло “гносеологическое преступление” Карла Маркса.


Рационализм и проблемы России


Рационализм в более узком смысле слова, как дело преимущественно трезвого интеллекта и наблюдения, здравого смысла и здравого чувства – исторически связан, прежде всего, с фигурой Аристотеля. Аристотелев корпус сочинений определил на века не только картину мира и порядок мысли – но и базовые ценности. Никто из античных авторов не уделил такого деятельного внимания разнообразнейшим формам материи, жизни и культуры – от физики и биологии до поэтики и политики – как Аристотель. Само это широчайшее внимание задало определенный тон, парадигму позитивного отношения к Миру.Внутри Церкви, аристотелевo приятие Мира противостояло гностическому, мироотрицающему взгляду, согласно которому мир «весь во зле лежит», а потому недостоин творческого участия человека. Этика Аристотеля – этика «золотой середины», разумной меры во всем, есть не просто одно из его учений – но сама суть его отношения к жизни, выразительно воплощенная и заданная всем его наследием. «...Характеристика добродетели как правильной меры очень важна для построения социальной этики. В этом пункте аристотелизм сотрудничал с римским правом, и совокупное действие этих факторов создавало первостепенное достижение Запада: построение отмеренной дистанции между индивидами в пространстве внеличного закона» - пишет С. С. Аверинцев в статье «Христианский аристотелизм как внутренняя форма западной традиции и проблемы современной России» (1991 г.). Далее, обращаясь к России, он отмечает: «История русской культуры сложилась так, что от Крещения Руси до наших дней христианская рецепция Аристотеля даже в византийских масштабах так и не произошла». Аверинцев приводит весьма характерный упрек Аристотелю со стороны одного из лидеров славянофильства XIX века:

«... По словам Ивана Киреевского, "система Аристотеля разорвала цельность умственного самосознания и перенесла корень внутренних убеждений человека, в нравственном и эстетическом смысле, в отвлеченное сознание рассуждающего разума". Он же утверждал, что философия Аристотеля, "подкопав все убеждения, лежащие выше рассудочной логики, уничтожила и все побуждения, могущие поднять человека выше его личных интересов"... Аристотель не прочитан образованным обществом России до сих пор. Человек Запада может никогда не читать Аристотеля; может никогда не слышать этого имени; может считать себя убежденным противником всего, что связано с этим именем. И все же он в некотором смысле является "аристотелианцем", ибо влияние аристотелианской Схоластики за столетия определило слишком многое, вплоть до бессознательно употребляемых лексических оборотов. Поэтому человек современности хорошо сделает, если чаще будет думать об аристотелизме как внутренней форме западной цивилизации.»

Неприятие И. Киреевским рационального сомнения, «подкопа под все убеждения», увы, не было лишь его личным отрицанием служения истине. Охрана какой бы то ни было специальной «правды» от вопрошающего, сомневающегося, критикующего разума несет ненависть к разуму, мизологию, фанатизм или догматизм — что и расцвело пышным цветом в русской революционной интеллигенции. Духовная болезнь презрения к истине была диагностирована и описана сотню лет назад авторами «Вех». Возвращаясь к этой теме через двадцать с лишним лет, Н. А. Бердяев писал:

«Мы горьким опытом научены, что самые беспощадные ко злу и злым, самые фанатические защитники добра и доброй истины совсем не являются самыми добрыми и праведными. Во имя высших целей добра, истины, веры, во имя Бога люди делаются жестокими, злыми, бессердечными, беспощадными, ничего не способными понять в других людях, никому и ничему не сочувствующими. Мы это постоянно встречаем в типе людей, безраздельно преданных своим конфессиям.» («Назначение человека», 1931)

Проблеме фанатизма в современном российском сознании посвящена недавняя статья главного редактора «Континента» И. И. Виноградова. Автор приходит к неутешительному выводу о том, что отмеченное Бердяевым фанатичное «умерщвление инстинкта истины», «метод заподозривания и сыска в отношении философских исканий» продолжает определять сознание образованного класса, продолжает порождать «интеллигентщину». Далее И. И. Виноградов пишет:

«...интеллигентщина — это действительно настоящий гнойник в духовном теле нашей интеллигенции. Гнойник интеллигентской спеси, высокомерия, нетерпимости к инакомыслию, презрения к истине, идейной одержимости и фанатического истребления всего, что несогласно с агрессивно оберегаемой от всякого прикосновения той или иной интеллигентской партийной «правдой»...

Бескорыстное служение Истине — это и есть единственная — и уникальная — функция интеллигента на службе своей стране, своему народу. Ибо нет у страны никакого другого органа для исполнения такой функции, кроме интеллигенции. И потому когда орган этот мертвеет, перерождается и перестает выполнять свою функцию, — глохнет и нива жизни страны, и происходит в ней то, что произошло в 17-м году и держало ее потом еще семьдесят лет.

Вот почему тот вирус интеллигентщины, который все еще отравляет кровь нашей интеллигенции,... и представляет собою величайшую опасность для страны.

Особенно — в нынешнем ее состоянии, когда в обществе почти уже иссяк дух солидарности, взаимопонимания и взаимоподдержки и все более расползается зараза недоброжелательности, подозрительности, недоверия, враждебности, а то и ненависти друг к другу. Если все мы — те, кто причисляет себя к интеллигенции, — не станем в этой отравленной атмосфере неукоснительно придерживаться в наших дискуссиях презумпции доверия к чужой мысли; если вместо честного и аргументированного обсуждения проблем единственно со стремлением к установлению истины, мы будем лишь с азартом выискивать в сердцах друг друга разного рода дискредитирующие нас злонамеренности вплоть до «ненависти к России», да если еще при этом доведем до полного совершенства искусство ... «не стесняться в выражениях», — боюсь, мы просто перестанем быть России нужны…» («Дневник редактора, апрель-июнь 2010»)

«Интеллигентщина» есть явление специально-российское только в деталях, и по-видимому, в количественном, но не в качественном плане - фанатизм общечеловечен. В конечном счете, он вызван страхом свободы, страхом подлинной мысли, требующей лично входить в последние вопросы, а не инфантильно прятаться от них за широкой спиной партии или народа. Фанатизм связан с неверием в разум, в истину саму по себе – что и составляет «удушение инстинкта истины». В таком случае нередко высшим судией, как у Руссо, становятся «лучшие чувства», которые «никто не смеет оскорблять» своими критическими суждениями. Несомненность «лучших чувств» удобно освобождает от поисков истины, даря спокойствие и априорную уверенность в своей правоте, подкрепляемые сознанием своей принадлежности к правильному стаду. То обстоятельство, что именно так рассуждали многие отечественные «друзья народа» и «пламенные революционеры», равно как и романтики национал-социализма – нимало не побуждает нынешних руссоистов предположить, что иные «лучшие чувства» могут быть основательно грязны и дурны. Впрочем, при тщательно оберегаемом сентименталистами сне разума, их уверенность в изначальной правоте "лучших чувств" не вызывает удивления.

Фанатизм не является единственным вариантом «умерщвления инстинкта истины». Другим проявлением этого умерщвления является крайний скептицизм и цинизм — отрицание всякого объективного содержания истины, добра, справедливости. Именно в этом случае «иссякает дух солидарности, и все более расползается зараза подозрительности, а то и ненависти друг к другу». Как бы ни выражалась глухота к голосу истины, она приводит к атрофии мысли, направленной на начала жизни и бытия. Следствием этой атрофии является вековая застойность государственных и социальных форм, презрение к рациональному праву, неспособность к конструктивной работе по преображению жизни, инфантильные скачки от бездумно-розовых надежд до безысходной пассивности. Особую ответственность за утверждение этики рационализма несут люди науки, для которых она служит — должна служить – как профессиональная. Сплошь и рядом, однако, приходится сталкиваться с эффектом двойного сознания, наблюдая научных работников, вполне рационально мыслящих в профессиональной области, и являющими смесь фанатизма, цинизма и безразличия к истине за профессиональными пределами.Фатальна эта вековая российская глухота к истине или нет – разумеется, знать нельзя. Действительная проблема состоит, однако, не в предсказании будущего, а в осознании настоящего и понимании долга.


Рационализм и христианство


Как было отмечено выше, полнота познания требует совместных усилий чувств, разума и веры. Согласно рациональному убеждению, лишь та вера может считаться истинной, что проходиткритическое испытание разумом. Истина веры только выиграет от критики. Как и для научной теории, истина веры, учения, убеждений, познается как посредством умозрительного анализа их внутренней логики, так и соотнесения их с опытом верующих – как личным, так и усматриваемым в истории. “По плодам их узнаете их”. Религиозный институт, допускающий внутри себя свою рациональную критику, способен к эволюции. Традиционные религиозные институты, однако, отличаются высоким консерватизмом, довольно узкими возможностями для критики изнутри. Поэтому так важно отделение церкви от государства - не только, чтобы общественные институты не были столь же застывшими, как религиозные, но и чтобы церковь и вера имели живительный источник критики снаружи. В противном случае, либо возникает вечный застой, либо перемены приходят через катастрофу, где вместе со старым социумом гибнет и его религия. В долгосрочном плане, спасающие веру ценой разума оказываются ее верными губителями. С другой стороны, разум сам по себе недостаточен — он не способен выйти к высшим вопросам жизни, к источникам смысла, вдохновения и победы над смертью. Эти великие силы он может получить лишь от веры, а потому необходимость веры есть необходимость самого разума.

Рационализм и христианство имеют много общего, что и неудивительно, если обратить внимание на их исторические судьбы. Карл Поппер, в частности, писал:

«западная цивилизация обязана своим рационализмом, своей верой в рациональное единство людей и в открытое общество, а особенно своими научными воззрениями, древней сократической и христианской вере в братство всех людей, в достоинство и надежность разума» («Открытое общество и его враги», 1945 г.).

Рационализм, как он сложился в античности, послужил одним из главных начал христианства - «платонизма в его популярной форме» по выражению Ницше. Высокое значение, придаваемое рациональному познанию Западной Церковью, определило ее теологию, отражалось в трудах таких ученых-энциклопедистов Средневековья как св. Альберт и св. Фома. Первые университеты в Европе создавались на основе церковных школ. Средневековые студенты имели права духовного сословия, включая неподсудность светским властям. Эти студенты должны были изучать, помимо специальных дисциплин, т. н. тривиум (грамматика, риторика и диалектика/логика) и квадривиум (арифметика, геометрия, музыка, астрономия). Движение Земли, предложенное каноником Николаем Коперником, обсуждалось до этого в трудах кардинала Николая Кузанского. Поэтому неслучайно, что рационалистическое служение логосу, этика равенства и братства людей в нем, переходят в соответствующие христианские убеждения заменой неопределенно-личного логоса на Логос — Второе Лицо Троицы. Определенное созвучие рационализма и христианства не означает, разумеется, их совпадения. Можно быть рационалистом и агностиком, как Поппер или Рассел. Немало и христиан-фанатиков, не допускающих рационального обсуждения догматов. Вопрос, однако, состоит в следующем: есть ли у христианства и рационализма общее поле, можно ли быть сразу и христианином и последовательным рационалистом? Выше уже говорилось о необходимости «триалога» дополнительных ипостасей познания - чувств, разума, духовности. Рассмотрим здесь эту проблему со стороны христианства.

Христианин принимает Символ Веры, Credo — тогда как от рационалиста требуется постоянная готовность проходить через декартово глобальное сомнение. Как это противоречие может быть разрешено? Если веру понимать как нечто глубоко иррациональное, не нуждающееся в дискуссии с разумом, могущее лишь пострадать от него — то всякое скептическое вопрошание об истине догматов должна быть признана враждебной религии. Этот отказ в поиске союза разума и веры и есть не что иное как фанатизм. Для христианства, религии Логоса, фанатизм должен быть понят как заблуждение, не только усугубляющее раскол с мощной секулярной компонентой европейской культуры, не только несовместимое с межкультурным диалогом, но и прямо противоречащее самим основам веры. Для христианина рациональное — а значит критическое -осмысление веры не только допустимо, но и необходимо. А значит, он не только может, но и по мере сил должен размышлять о вере; серьезное же размышление требует начинать именно с декартова сомнения. Вера в Христа требует веры в разум — веры в то, что работа разума не отдалит, а приблизит человека к Богу. Отдаляет же заблуждение и мизология — ненависть к разуму, отвержение его и пренебрежение им. Поклонение Троице требует работы мысли, а не только доброты к людям и благоговения перед святынями. Леность ума, безразличие к истине, есть смертный грех - чья широкая распространенность отнюдь не превращает его в незначительный, но, напротив – усиливает его злые качества.

О глубоком союзе веры и разума пишет Ольга Седакова в своей недавней статье “В защиту разума”:«Именно ум может быть первой причиной и главным аргументом веры... Первой причиной, побуждающей молодого Пушкина отстраниться от атеизма, был не “зов сердца” или “муки совести”, а потребность ума. Атеизм представлялся ему неудовлетворительным в умственном отношении: “Не допускать существования Бога - значит быть еще более глупым, чем те народы, которые думают, что мир покоится на носороге” (из рукописи 1827 Ц 1828 годов)... путь веры Пушкина (и Аверинцева) лежал в открытом и светлом пространстве ума... Рядом с их именами мы можем вспомнить немало других, тех, кого ум и истина вели к вере вопреки их сердцу. Среди них такие великие христианские фигуры ХХ века, как Альберт Швейцер и о. Александр Шмеман.» Подлинной вере противостоит не разум, а глухота к бесконечному, бездуховность. Разуму же противостоит не вера, а безумие фанатизма.

В европейской культуре духовным дополнением чистому разуму является христианство. Вот к каким выводам об отношении веры и разума приходит глава Католической Церкви Бенедикт XVI:

«...существуют патологии религии, чрезвычайно опасные и заставляющие видеть в божественном свете разума, так сказать, контролера, который должен снова и снова очищать иупорядочивать религию, как, впрочем, представляли себе это и отцы церкви. Но... существуют (хотя современное человечество понимает это не так хорошо) также и патологии разума. Гордыня разума не менее опасна, а если оценить ее потенциал, то еще более угрожающа: атомная бомба, человек как искусственный продукт — вот ее последствия... Необходима коррелятивность разума и веры, разума и религии, призванных к обоюдному очищению и освящению, нуждающихся друг в друге и обязанных это признать... Для обеих важнейших компонент западной культуры важно научиться слушать и другие культуры и находить подлинную коррелятивность и с ними. Важно включить их в опыт полифонической корреляции, где они сами бы открылись навстречу западной взаимодополняемости разума и веры, чтобы развивался универсальный процесс очищения, в котором в конечном счете обретут новый блеск все известные или интуитивно ощущаемые людьми ценности и нормы, чтобы в человечестве смогла вновь возникнуть действенная сила, которой сможет держаться мир.» («Диалектика секуляризации», 2005 г.)

Рационализм и христианство являются двумя базовыми составляющими европейской цивилизации — мощнейшего творческого центра Ойкумены — а, возможно, и Вселенной. Их плодотворный диалог между собой и с другими культурами в высшей степени необходим для грядущего духовного роста человечества, дальнейшей эволюции Мироздания.





Комментарии читателей:

  • Борис

    01.10.2014 21:02:54

    «В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения – производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание.» (“К критике политической экономии”,1859).

    Почему-то Маркс "не догадался" этот тезис обратить на него самого. Тогда бы пришлось ему признать, что и он обусловлен общественным бытием, а потому не вправе притязать на универсальную значимость.

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.