Белый мамонт
Владимир Батшев «Смог: поколение с перебитыми ногами»

Мы -  те еще грибы,

которых не собрать!

                                    Леонид Губанов

 

Если пришли мы раньше,

значит ли, что не в срок?

                        Сергей Морозов

 

А  были мы хорошие ребята!

И нас поубивала не война.

                                Александр Васютков

 

Есть только два пути:

или ТУДА уйти,

или стать шизофреником.

                                              Екатерина Миловзорова

 

 

ПРОЛОГ. ФЕВРАЛЬ 1993

 

Зимой 1993 года в Москву приехала сотрудница исследовательского отдела Радио «Свобода» Юлия Иосифовна Вишневская.

Для своих старых и новых (мадам Вишневская приезжала в перестройку в Москву несколько раз) знакомых она устроила вечеринку на квартире, где обитала.

Пришли и мы с женой, поскольку Юля – моя старая приятельница, и не так давно мы виделись в Мюнхене, куда я приезжал на «Свободу».

Компания была большая – Лариса Даниэль с сыном Сашей, министр печати Федотов, обозреватель «Уха Москвы» (как называли популярную радиостанцию) Черкизов с каким-то мальчиком, которого он называл сынком, еще какие-то полузнакомые лица. В разгар застолья пришла компания деятелей общества «Мемориал» во главе с Рогинским.

- А я недавно ваше надзорное дело смотрел, - рассказывал мне Арсений. - В архиве КГБ. О снятии гласного надзора и замене его негласным.

- А нет ли там архива СМОГ? – спросил я.

- Есть.

- Меня всегда интересовало, - вступила в разговор Вишневская, - а был ли у нас в СМОГе стукач?

- Был, - спокойно ответил Рогинский.

Мы с Вишневской, не сговариваясь, выпалили одну и ту же фамилию.

Рогинский отрицательно покачал головой.

- Все доносы подписаны псевдонимами.

- Но почерк…

- Напечатаны на машинке.

- Но хоть какая-то зацепка!

- Есть одна. Доносчик – студент отделения искусствоведения исторического факультета МГУ…

Вот такое детективное начало моих воспоминаний.

 

 

ПРОЛОГ-2

6 МАЯ 1972. МОСКВА

 

...я проснулся, когда первый холодный луч света защекотал в носу, за минуту до звонка будильника, Галя, уткнувшись в плечо, тихо посапывала.

Ничего не подозревая, на раскладушке спала вечная квартирантка Валя Силкина, а на полу, за шкафом - мой приятель Виталий Волков, которого, наконец-то, выгнали из автомеханического института и, наконец- то, забрили в доблестные ряды  советской армии, куда он должен был уходить через три дня - тютелька в тютельку в день Победы, - уходить не со своим годом, двадцать пять ему уже стукнуло -  между Гитлером и Лениным, он родился в апреле...

А когда будильник прозвенел и все торопливо - кроме меня, стали собираться - дамы на работу, а Виталька в военкомат, я сказал, что пойду к маме - поработать, возьму с собой машинку, на что Галя скривилась недоброй ухмылкой - ибо у мамы жила бывшая жена с моим сыном Максимом, и я психанул на эту ревность, а она ушла на работу недовольной, может, сердитой, но не злой, и Валька ушла, а Виталька отправился со мной, неся, как ординарец, мою пишмашинку.

О, трофейная Карре!

Сколько же ты пережила к тому дню, и сколько тебе предстояло еще пережить!

Фронт - Москва - Горький (мама моя будущая) - Москва - Якутск - Москва (настала эпоха борьбы с космополитизмом) - село Большой Улуй Красноярского края (моя ссылка) - Москва -   путешествие по разным московским квартирам - снова родительский дом - Фортунатовская, 27, кв.33 (там мы жили до 76 года). Дальше: иду я с Виталькой с Фортунатовской на 2-ю Парковую (дом 28, кв.6) к маме, где я прописан до сих пор, а Виталька несет «Карре» в черном облезлом, с подклеенными кусками дерматина футляре.

Но я как-то тревожусь, нервничаю, оглядываюсь по сторонам, подходя к родительскому дому, но ничего подозрительного  -  какой-то автобус похоронного типа притулился у соседнего дома (ох, что же я не среагировал на него! ох, знал бы, где упасть...) и мы входим в подъезд, и я звоню, и слышу шаги, и дверь открывается.

-  Ни с места! Руки вверх!

Ну, честное слово, верь-не верь, не испугался ни капли  -  ну, опять они, сволочуги, ну опять, здесь-то у меня ничего нет, хрена два найдете, как с гуся вода, Виталька тоже парень крепкий, идеал героя -  Буковский, вытерпит, не расколется.

Нашли они через четыре часа только пародию Паперного на Кочетова (изъяли), колоду фотокарт с голыми бабами (34 штуки - изъяли), три страницы из романа «Записки тунеядца» (изъяли), газету «Комсомольская правда», на полях которой был записан телефон Чалидзе В.Н., и записную книжку, где фигурировала последней фамилия Якира П.И.

Я уже расслабился, когда они обыскивали на лоджии коляску Максима (сразу вспомнил, как  у Горбаневской в коляске ребенка искали листовки...), прочитал протокол, вписал свое возмущение деятельностью обыскивающих, и собрался облегченно вздохнуть, но они почему-то отпустили Витальку...

-  Как же так? -  удивился и возмутился он. -  Я должен быть в военкомате, я не пошел, я не хочу неприятностей, дайте справку...

Старший лейтенант Сорокин написал ему на обороте повестки, что Волков В. И., 1948 г.р., был задержан с 8 до 13  -   присутствовал при обыске.

Виталька взял справку, подмигнул мне и вышел - и я подумал, что сейчас он звякнет по известному ему телефону, если телефон не откликнется, то поедет к Хаустову, на «Электрозаводскую», рядом с его автомеханическим институтом, расскажет, что у меня был обыск...

-  А вы, Батшев, поедете с нами...

Мать встрепенулась - шесть лет назад в ночь с 21 на 22 апреля на ее глазах и на глазах отца (сейчас он на службе) меня забрали, и через три дня осудили на пять лет...

-  Не беспокойтесь, ваш сын скоро вернется...

-  Не волнуйся,  -  сказал я матери и вышел за ними, а следом пошли «понятые»  -   парень с деревенским лицом и  девчушка-проблядушка с клипсами в ушах.

«На Лубянку повезут или в Лефортово. Где же я погорел? У Якира меня заприметили  -   мы туда с Витькой Хаустовым недавно ходили...» И тут я как обжегся - если предположение верно, то у Витьки тоже идет обыск, и Виталька неизбежно влетит в самый разгар (если обыск уже не кончился, если он идет), но не может же быть вечная подлянка, может, Хаустова и пронесло, может, это и не из-за Якира, а из-за чего же тогда? (ага, были с Виталькой и Киблицким у культ-атташе американского посольства  -   Хурвиц? Гервиц? фамилия, я еще подарил ему свое эссе о Пастернаке - не надо было давать, дурак я, расслабился, стихи читал, жена у него скандинавка, приятная женщина, Витальке понравилась - он сам белокурая бестия, славянский тип...) но дай-то Бог, что не так, а впрочем, я недавно видел Добровольского, он оправдывался (шесть лет назад я оставил его боевиком со сжатыми зубами, готовым стрелять, взрывать Кремль, Лубянку, вешать чекистов на фонарях Ленинского проспекта) за поведение на следствии и суде (но Юрка-то Галансков сидит - “Министрам, вождям и газетам не верьте! Вставайте, павшие ниц! Видите, шарики атомной смерти у мира в могилах глазниц!?”), но может, и не из-за него.

Похоронный катафалк  -  как я его не прочувствовал?  -   к моим услугам.

-  Так, Батшев, поедем на вашу вторую квартиру. Фортунатовская 27, квартира 33?

Вот тут-то я выдохнул ком синей синевы и кивнул.

Под матрасом (валькиной раскладушки) лежал роман, первая часть моего автобиографического романа «Записки тунеядца», 375 страниц через полтора интервала, я его только что! пять дней назад! взял из укромного места! но вдруг не полезут под валькин матрас, куда я сунул роман (инстинктивно? по старой конспиративной, от «Упыря» перенятой привычке?)

Чудес не бывает.

В нашей комнате Валька  - ушла с работы в обед. Соседей нет (вечером выяснилось, что их вызвали в собес и зачем-то полдня продержали в приемной).

Они стали искать и нашли:

-  роман «Ничтожность»(180 стр. вместе с черновиками),

-  роман «Записки тунеядца», часть первая (375 стр. через полтора интервала),

-  автобиографию для зарубежного издания (9 стр.),

-  рассказ (6 стр.),

-  воспоминания о СМОГе (незаконченные, 28 стр.),

-  пародию С.С.Смирнова на Кочетова (опять пародия!),

-  письмо Буковского ко мне в ссылку (датировано осенью 1966 года),

-  стенограмму «Суд над Хаустовым» (это Витьку судили в феврале 1967 года),

-  стихи,

- архив СМОГа (список активистов 1965 года - 42 фамилии - от Губанова до Калашникова),

-  другое (машинописное с «красителями разных цветов...»).

Изъяли и составили соответствующий протокол, в котором я записал свое «ФЭ» против обыска и изъятия писем, пишмашинки (да-да, многострадальную «Карре» тоже забрали), время было часов шесть, когда пришла с работы товарищ Чистякова, жена моя, Галина Корнеевна, и, увидев народ в комнате, хотела закричать:

-  Опять гулянка в мое отсутствие!

Но ей не дали показать характер, а сунули под нос красный мандат, и мадам стихла, села на тахту, рядом со мной, переборола дрожь (впервые у нее такое!), пожала мне локоть, прижалась к плечу.

Около 8 вечера органка отбыла на похоронном автобусе в сторону крематория.

 

 

ДОКУМЕНТЫ

 

ПРОТОКОЛ  ОБЫСКА

Гор. Москва   6 мая 1972 г.

 

Следователь следственного отдела УКГБ при СМ СССР по гор. Москве и Московской области лейтенант Сорокин и сотрудники этого же Управления Стариченков и Орлов с участием понятых Веденеевой Валентины Леонидовны, проживающей... и Мальцева Сергея Викторовича, проживающего... с соблюдением ст.ст. 169 - 171 и 176 - 177 УПК РСФСР, на основании постановления Ст. следователя по ОВД Следотдела КГБ при СМ СССР подполковника Фоченкова 5 мая 1972г. и по его поручению произвел обыск в квартире Батшева Владимира Семеновича по адресу 2-я Парковая ул., дом 28,  кв. 6.

...

При обыске обнаружено и изъято:

 

… 24. Воспоминания о СМОГе (незаконченные).

 

 

16  МАЯ 1964. МОСКВА. АРБАТ

 

Я   был   влюблен   в  Веру   Копылову - поэтессу  из  объединения  "Знамя  строителя" при редакции одноименной газеты в Даевом переулке на углу Сретенки.

Руководил объединением Эдмунд  Иодковский - автор знаменитых  песен "Едем  мы, друзья,  в дальние  края!" и  "Нет, с Сибирью мы не расстанемся..."

Я пришел уверенным в себе, в своих стихах, а меня  быстро положили на лопатки, доказав, что стихи мои -  подражание Вознесенскому (было такое -  сегодня признаю).

Но Верка меня поразила, я влюбился в нее и нажил смертельного врага -  Бориса  Камянова -   поэта, который вместе с краснопресненским хулиганом (мягко сказано - со шпаной!) Вовкой Шленским считались "звездами" лито -  еще бы, их напечатали в "Московском комсомольце"!

Мой роман с Верой шел безуспешно, притом, однажды,  Камянов  подловил  меня после проводов ее, и, прижав к стене особняка американского посла -  (Вера жила в доме напротив), пообещал посчитать ребра, и я был уверен, что он их сосчитает.

Но -  любовь сильнее!

Вера говорит: “Будет вечер в моей школе, ждем поэтов, - (Вера заканчивала школу  -  ту,  что рядом  с американским посольством) -  приходи!”

Прихожу.

Я нигде не работал тогда, только писал -  но, кроме Веры, появился другой  поэтический идеал -  Наташа Варламова (Гончарова -  звали ее  за сходство  внешнее и инициалов - Наталья Николаевна - с женой Пушкина. Сам я пустил это в обиход. Боже, сколько же я острот, прозвищ, афоризмов, стихотворных  шуток  пустил "в народ", просто так, не литуя, не останавливая на них свой творческий глаз...)

Шленский со своей ухмылкой, горбящийся, с завитками сальных волос на лбу.

Камянов -  старается выглядеть солидным, в галстуке. И Леня -  еще ничего о нем не знаю, кроме, - здорово пишет! Пик славы, действительно, пришелся на летне-осенние месяцы, он созревал, но уже чуял свою ирреальность, ограниченность, особое положение.

-  Здравствуй, слышал о вас... -  начал я, но столкнулся с дурацко-глумящейся ухмылкой Шленского.

-  Слышь, Губан, к тебе уже клеятся, ты, как, гений при нас...

Губанов ухмыльнулся, смутился, но что-то сказал в ответ.  Вечер приближался, надо было выступать, вышла Вера. Ах, Володя, извини, только трех поэтов  ждали, послушай в зале...

Унижения были тогда не для меня, и я ушел.

Летом уехал с родителями на юг, отдыхал, дышал йодом, солнцем, а осенью с двумя поэмами и полсотней стихов явился к Иодковскому на объединение.

 

 

              3 ОКТЯБРЯ 1964 ГОДА. МОСКВА. СРЕТЕНКА

 

Ого-ого, кого я увидел, когда пришел!

Злейший враг Камянов (как узнал позже - давно оставил свои набеги на верины угодья), Вера Копылова, ее подруга, поэтесса Ася Гуткина, Марк Ляндо, Коля Боков, Владимир Галкин,  Веня  Волох, еще  кто- то, из  ныне не  установленных.

Боже, как я ничтожен при них! среди них! рядом с ними!

Но у меня были две поэмы.

Я уже был знаком с Вознесенским.

Мой  приятель Саша Соколов уговорил съездить (чего ты теряешь?) к Евтушенко.

Саша Соколов был тогда Александром Соколовым, и под загадочным русским псевдонимом Велигош писал стихи о природе и своем миросозерцании ее.

К  Евтушенко  я  съездил. Он ел яблоки. Взял мои стихи. Листал, ел яблоко; пробегал глазами  строчки, ел яблоко. Все!

 

Эти обсуждения стихов в 64 году! Камня на камне от замечательных строк не оставили! Потом, через несколько лет понимал -  что стихи были-то ученическими, плохими...

Любовь к Вере Копыловой как-то прошла – может, счел, что Камянов серьезный  соперник, может,  еще почему,  но дело в том,  что о Губанове  я был уже наслышан: "Ты что, не знаешь?! Он обругал Вознесенского, когда тот покритиковал его поэму  Петербург". Он “послал” Евтушенко за то, что тот дал всего 12 строк из его поэмы Полина"...

 

   Полина, полынья моя!

   Когда снег любит -  значит -  лепит,

   а я -  как плавающий лебедь,

   в тебе -  не любящей меня.

 

Поэма оглушила, но я был еще крепок, я был воспитан на Сельвинском и  Шершеневиче; и хотя, как и все, воспринимал неуловимую вторичность, -  дикость образов, ломание падежей, -  густота красок навалилась на меня.

Лишь через несколько месяцев я прочел у друга Губанова, поэта Петра Вегина, строки:

 

   Марина! Трогается лед.

   Я у весны служу посыльным.

   Весна, как синий вертолет,

   Спускается в ладонь России.

 

И меня опять потрясла вторичность, реминсцентность, на что, через несколько месяцев, Леня спокойно объяснил это цитатой из Маяковского:

-  "Все, что сделано, это ваше -  рифма, ритмы, дикция, бас..."

Но -  тогда!

Я пошатнулся.

А у Иодковского я ходил во второй десятке поэтов!

Мне было 17 лет! Представляете мое самомнение и тщеславие?!

Читай свою "Съемку," -  тут же вычислил ситуацию Яков Зугман, оригинальнейший поэт (до  сих пор  не оцененный, может, из- за свой ранней смерти).

Я читал.

Я от этих стихов не отказываюсь до сих пор -  это настоящие стихи.

Иодковский (не будем ругать Эдюлю - Боже, сколько лет человеку, когда  писал,  он  был еще  живым - скоро 60,  а он все  еще  - Эдик! Эдюля! Девятая законная  жена у  человека -  советское законодательство позволяет жениться сколько  угодно, а он официально женится и разводится - у каждого свое  хобби)  тогда  был  большим демократом -  всех воспринимал, всех приветствовал, ох, время - меняет оно людей....

Леня слушал, ухмылялся, курил в кулак -  курить разрешали.

Были люди, потом вышедшие из поэтического русла, смытые потоком талантливых - Боря Петров, к примеру, другие (да и Вера Копылова, Ася Гуткина  -  куда  вы делись? А ты,  Володя  Шленский,  как  быстро  ты  променял  свою лиру на паек члена СП и нужные комсомолу стихи об ударниках БАМа -  жалко, ох, как жалко вас, ребята!..)

Леня слушал, а потом (когда обсуждение пошло) потянулся к моей книжке - я листал для  пижонства (Вознесенский,  "Антимиры", с дарственной надписью - мы ехали в такси, я перед этим читал Вознесенскому свои новые стихи, он и надписал. Вознесенский выдавал свою  версию смерти Маяковского: "застрелили  -  у  меня в  поэме не  зря, ему  маузер  подарили за  три месяца  до смерти  в клубе  ГПУ с надписью - "Хватит, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер!" -  а у Маяковского был  браунинг...) -   чтобы все  видели  к  а к  ко мне  от н о с я т с я  классики (ох,- детство!)

-  Что это у тебя?

Пролистал книжку, более интересуясь именно автографом (во взгляде мелькнула зависть):

-  Да, -  сказал, -  у  него нет такой! А хочешь, сейчас поедем к Вознесенскому, и он скажет, что твои стихи -  дерьмо? (Дерьмо сказал. Не гавно - как сказал бы  завтра - не корешили мы еще тогда).

Я засмеялся.

-  Леня, он уехал в Ригу. А те стихи, что я читал, ему очень нравятся.

Засмеялся Леня.

-  Поехали.

Не спрашивая куда -  встали и поехали.

В метро он сообщил  (наклонялся  ко мне  челкой, шептал,  посмеивался - как в будущем станет обычным, полунасмешливо, не доверяя никому) сказал:

-  Едем к Юре Варшаверу, бывшему мужу Юнны Мориц, он меня год назад  расстрелял за  мои стихи, сегодня тебя  расстреляет.

Меня не расстреляли.

Варшавера не оказалось дома.

Пошли - рядом, к другу Лени по имени Марк. Там мне преподали урок Поэзии -     напичкали  Пастернаком  и  Цветаевой  (я  был  плохо образован  по части  этих   поэтов), к тому же, дали полистать антологию Шамурина и Ежова 1925 года - уникальное собрание  всех  литературных групп.

Вечер катился дальше, и быстро наступила ночь. Потом мы оказались на  ступенях НИКФИ, и он стал читать стихи - "Полину", "Петербург", "Пугачева", "Стихи о брошенной  поэме",  "Серый конь”,  еще что-то.  Он заглядывал  в  записную  книжку  только  затем, чтобы  вспомнить название  нового стихотворения.

Я был смят. Растоптан. Жить не хотелось. Я так не умел. Я не знал,  кто   Т А К   у м е е т !

-  Я бы мог предложить тебе переночевать у меня, но бабка моя страшно злая...

Я  поехал  домой, было поздно. А до утра снился читающий стихи Губанов.

 

 

10  НОЯБРЯ 1964

 

Через месяц, холодной осенью, мы снова встретились ним на том ЛИТО в «Знамя строителя», и он пригласил меня к своей подруге Алене Басиловой. Позже она стала его официальной женой.

Меня поразила богемная атмосфера. Я уже бывал в разных богемных кампаниях, но здесь богема лезла из всех щелей. Меня угостили горячим сыром сулугуни - его клали на сковороду целиком, весь круг, он оплавлялся, из белого становился желтым, момент изменения цвета происходил прямо на глазах - и это завораживало, круг переворачивали, брызги масла шипели, я глазел на все это с восторгом - увязался на кухню посмотреть на приготовление очередного куска - очень вкусно! мне показалось необыкновенным кушаньем!

В доме царил культ Губанова, хотя и Алена, и ее родня посматривали на него с ухмылкой - именно с ухмылкой, а не с улыбочкой. Может, он не видел, но я заметил, и невзлюбил этих людей, потому что Губанов был гений, и смотреть на гениального человека с ухмылкой могут только те, кто не верит в него.

На меня, как на нового Лениного знакомого, Алена смотрела с подозрением, так смотрят ревнивые жены на приятелей, сбивающих мужа с истинного пути.

У меня с ней всегда были ровные отношения. Не приятельские, не товарищеские, не дружеские - а отношения знакомых.

Через много лет, после смерти Лени мне позвонила Алла Александровна, мать Алены и стала расспрашивать про СМОГ, про… Губанова. Она, оказывается, писала в эти "перестроечные" дни статью для "Литературной России".

 

 

26 ЯНВАРЯ 1965. МОСКВА. АВТОЗАВОДСКАЯ

 

...пятиугольной комнаты недалеко от метро "Автозаводская" рядом с банями одноименного названия.

Юра Кублановский  -  длинный, худой  -  почему-то казалось, что в очках,  даже дымчатых,  но зачем  зимой очки? Дымчатые, тем более?  -  это аберрация памяти.  Его привел Алейников, он с ним учился.

С Алейниковым я знаком, познакомился на литературном объединении Э. Иодковского. Осенью прошлого 1964 года, на засыпанном желтыми листьями университетском "психодроме", он читал  мне стихи Мандельштама, которого я почти не знал. Алейников приехал в Москву из Кривова Рога, а Кублановский - из Рыбинска, оба они студенты искусствоведческого отделения МГУ. Получается, что мы  с Губановым -  москвичи, а они  -  провинциалы.

Сейчас понятие «лимитчик» (приехавший в большие города из провинции, работающий и живущий в нем «по лимиту») ушло. Сегодня и Москва, и Питер преобразились в некие азиатские города с населением, глядя на которое нельзя сказать – «москвич», «ленинградец», «питерский».

Такое уже было после ленинградской блокады - с приездом после советско-германской войны в город на Неве новых людей, резко изменилось лицо города. Так теперь в Москве. Даже адресов не сохранилось, по которым можно найти «мертвецов голоса».

«Я люблю глаза моего народа!» - издевался Венедикт Ерофеев.

Я не люблю лица моего народа.

Это лицо не моего народа.

Это не лицо города, в котором я родился и прожил более сорока лет.

Это лицо – серой провинции с морщинами затхлости, вторичности, постоянной оглядкой на авторитеты.

Но это сегодня. В середине 1960-х было иначе.

С юности я не любил "штурмовиков" - штурмующих Москву  дилетантов - поэтов, но Юра и Володя внешне не походили  на  штурмовиков, особенно Кублановский, он всегда был поразительно тактичен (в любых острых ситуациях), и, если позже он отошел от активной деятельности (выступления на “Маяковской” - Маяке),  то  в  сборниках участвовал  по-старому (это характер - кабинетный, созерцательный). Алейников пытался его подмять, заставить подражать себе, но Юра не поддавался, выдавал свое, хотя и в общем - смогистском, губановском  ключе.

 

(Об  этом позже - о  принципах  смогистско-губановской поэтики. Губановской потому, что поэтика Губанова наложила поразительный отпечаток на всех смогистов - поэтов -  вовсе не значит, что все подражали Лене, но влияние поэтики  было   заметно, а создать свою поэтику  -  достижение для любой поэзии).

 

В Москве было множество литературных объединений. Можно было придти на любое литературное объединение и обязательно встретить там Алейникова, с его прыщами, оспинами и грязными немытыми волосами – он рвался занять «место под солнцем» любым способом, поэтому ходил на все ЛИТО, а их направленность была очень разнообразной. От модерна до консерваторов. Алейников ставил на все сразу – авось, где-то выйдет.

Также он поставил и на СМОГ.

Алейников шел напролом – его можно было встретить на всех, как сейчас говорят, «тусовках», он жаждал внимания, требовал, чтобы (с бесцеремонностью провинциала) его знакомили с известными поэтами, попросту вел наглый штурм столицы. Всем и повсюду он читал свои стихи (подражал Волошину и Мандельштаму), не просто читал, а, закрыв глаза, как бы выл, пугая слушателей.

Меня, кстати, подобная манера не пугала и не отталкивала, а забавляла. А позже я привык к завываниям Алейникова, тем более, что он считался своим. И к его бесконечным поэмам, которые он писал километрами, хвастая:

- Я вчера поэму в пятьсот строк накатал! А на той неделе – две поэмы – по тысячи строк!

Саша Соколов спросил его как-то:

- Да сколько же можно писать свои бесконечные поэмы?

На что Алейников, не моргнув глазом, ответил:

- Я все равно пробьюсь, я их задавлю количеством.

Кстати, Соколов вспоминает этот эпизод в телепередаче про СМОГ (она у меня сохранилась).

Москвичам не надо было штурмовать Москвы – мы здесь жили, учились, работали. У нас имелось то, ради чего в Москву рвались – московская прописка. И я допускаю, что положение наше было разным.

Но в силу дальнейших событий, когда Алейников «сменил вехи», его тогдашнее поведение становится понятным.

 

 

Ах, опять ты забыл!

Опять  забыл,  что когда ты вернулся из ссылки,  в то, новое, анти-смогистское время, тебя они (и Губанов, и Алейников, и Кублановский) встретили в окружении именно штурмовой сволочи, всех этих Ленов и Лимоновых, приехавших из Харькова брать столицу с кучей графоманских писулек. Провинция сильна, и не подчиниться ее законам могут только сильные.

Эпиграмма Каплана  1968 года метко передает настроение:

 

«В искусстве не было б говна,

не будь Лимонова и Льна,

в искусстве не было б говенного,

не будь там Льна с Лимоновым».

 

 

Но литературные растиньяки быстро оценивают ситуацию, ноту, настроение и мгновенно подстраиваются к ней.

О, провинциалы от искусства!

Почему Кублановский никогда не был провинциалом,  а  Алейников  БЫЛ  им  всегда? Или в Юре это пряталось глубже? Не зря у Алейникова с Лимоновым началась пылкая «дружба». А потом  - вражда, страшная драка, когда с одной стороны были мы с Губановым. А с другой – Алейников и Лимонов, и Лимонов оглушил Губанова бутылкой по голове…

 

Но  это  -  завтра,  потом, когда я вернусь.

 

Сегодня другое, сегодня  -  26 января 1965 года мы учреждаем новое литературное общество, литературную группу, литературное направление - я муссирую это слово - литературное, потому, что позже пришла   литературщина.

Леня Губанов! Я знаком с ним уже два года. Он начинал в литературном кружке Дворца пионеров на Ленинских горах, учился в  вечерней художественной школе, так и не окончил, нигде тогда не работал. Родители, мать  -  работник  ОВИРа, отец  -  инженер  на заводе,  то  ли  в  цехе. Так много о Лёниной генеалогии потому, что много врали про его родителей и про образование. Почему так много о Лене, а не о других?

А потому, что Губанов – самая известная поэтическая личность среди молодых, потому что в "Юности" № 6 за 1964 год было опубликовано стихотворение “Художник” с фотографией Губанова.

     «Холст 37 на 37.

     Такого же размера рамка.

     Мы умираем не от рака

     И не от праздности совсем.

 

     Когда изжогой мучит дело

     И манят краски теплой плотью,

     Уходим в  ночь  -   от жен  и денег

     На полнолуние полотен.

 

    Да, мазать мир! Да, кровью вен!

    Забыв измены, сны, обеты.

    И, умирать, из века в век

    На голубых руках мольберта».

 

Пусть редакторским карандашом (правил Евтушенко) исправлены строчки, стихи прозвучали. Мало того, что прозвучали, они сделали Губанова популярным. Да, всего двенадцать строк. Но какое время – возьмите во внимание.

На двенадцать строк появилось 10 ругательских рецензий - если не конкретно на эти строчки (как в "Крокодиле" или  "Огоньке"), то  в общем обзоре "Юности", либо в обзоре журналов за 1964 год обязательно упоминался Губанов со своими 12 строками, а это  не могло  не льстить автору, а также тем, кто был с ним  знаком  -   "нашего бога обидели".

Но я знаком с ним раньше, потому не придавал значение.

 

 

…Кублановский согласился, что Манифест должен быть написан скромно, учтиво, академично.

- Манифест должен ниспровергать все предшествующее, -  возразил Губанов.

- Давайте возьмем за образец какой-нибудь манифест, например, конструктивистов, -  предложил я.

-  Акмеистов,  -  предложил Кублановский.

-  Футуристов,  -  предложил Губанов.

-  Идеи  хороши,  -  парировал Алейников,  -  но  где их взять?

- Или мы сочиняем манифест сегодня, или откладываем до тех пор, пока достанем акмеистов или футуристов.

Тогда мы принялись вспоминать отдельные фразы, записывать  их, а  Губанов перебивал,  говорил, что Манифест  -  чепуха, главное  -  начать выступать.

-  Вот у меня есть два поэта Валька Волшанник и Игорь Грифель,  я с ними в   прошлом году неофутуризм организовывал...

-  А дружки твои  -  Камянов и Шленский  -  побоку? -  съехидничал я.

-  А! - отмахнулся Губанов. - Они какими-то советскими писателями стали...

 

(Забавно, что  "советский писатель"  Боря Камянов  в 1977 году уехал за “бугор”, пышно  мы его  провожали в  лесу, на огромной  поляне,  человек сто  двадцать собралось, пошел  дождь, мы шли через ручей, пили водку,  промокли, Губанова  на проводах не было. Сегодня Камянова зовут Барух Авни, он известный в Израиле поэт и переводчик.

А Володя Шленский вступил в союз писателей, писал поэмы про БАМ, и, действительно, в худшем смысле слова, стал советским писателем, притом, ему тогда не было и 30 лет…)

 

-  У нас с Кубом, - отвлекся от сочинения Манифеста Алейников - тоже есть знакомые  поэты - с нами  учатся Коля Мишин, Мишка Соколов...

-  Аркадий Пахомов,  -  добавил Юра.

- Ага, а наша литературная группа - неоконструктивистов согласна вступить в будущее  общество,  я  говорил  с ними. Записывай, Лень, - я, Батшев, значит, Боря Дубин, Васютков Саша...

- Васюткова знаю, -  кивнул Губанов, - еще по Дворцу пионеров...

- Потом Ивенский Юра, Гусев Володька, Сережа Морозов, Разумовский Андрей - он прозу пишет, но наш человек...

- Что значит - наш человек? - сказал Алейников.  -  Может, он нам не подойдет?

- Перестань, - поморщился Губанов, - я же не знаю твоих Пахомова и Мишина... Сейчас главное набрать больше людей, потом проверим их в деле.

- Так... Еще девицы есть, я их по Дому пионеров помню... Юлька Вишневская - совсем не по-женски пишет, Анька Данцигер и Реброва...

-  Реброву я помню, - снова кивнул Губанов, - Таня ее зовут.

-  Татьяна, - подтвердил я.

-   Что там с манифестом? - Губанов взял только что написанный Алейниковым текст, и тут же стал орать: - Что такое - "мы выступаем"? Мы не выступаем, мы врываемся в их поганую литературу, в их говеное искусство, в их бездарную культуру! А общество наше я уже придумал, как будет называться  -  САМОЕ  МОЛОДОЕ ОБЩЕСТВО ГЕНИЕВ. Сокращенно  -  СМОГ. А?

Мы подумали и согласились  -  звучало.

-   Это  хорошо, что СМОГ,  -  повел глаза к потолку Кублановский  -  туман, дым, в Штатах  или  вообще,  там - за границей... Так и наша поэзия - как туман, непонятная, неясная,  потом все  ближе и ясней...

(Память у меня хорошая, но Кублановский, может, и не в таких выражениях говорил, но суть я помню точно).

Записали и это.

А другое определение, расшифровка СМОГ будет - Смелость, Мысль, Образ, Глубина -  символы нашего творчества.

Опять подумали и согласились - звучало и так.

Старый "ундервуд" поставили на стол, и стали печатать. Получилось чуть больше полстраницы.

Я не помню точный текст, хотя очень хорошо помню, о чем мы говорили.

 

Текст, который  опубликован в № 61 "Граней" за 1966 год  -  не манифест. Это  обращение в первую годовщину СМОГа  -  о том, чего мы добились за год, что нам еще предстоит  (его мы сочиняли с Кушевым перед процессом Синявского и Даниэля).

 

А того Манифеста, от 26 января 1965 года, нет ни у кого. Да и не назывался он Манифестом. Это было, скорее, обращение, очень короткое, не больше половины страницы.

По-моему, он пропал, исчез, истерся, хотя, может, у какого-то любителя  древнего  самиздата - Боже, тогда и слова-то такого не было! Поэт Николай Глазков (советский, член СП) придумал  название "самсебяиздат" и подписывал так свои машинописные сборники в 50-е годы...

 

 

5  ФЕВРАЛЯ 1989.  МЮНХЕН.   ФАШИНГ

 

Праздник в  феврале, когда даже для Мюнхена поразительно тепло, было 11 градусов выше нуля, город задыхался от тепла и праздника -  вокруг гремели оркестры, пили горячее красное вино, бродили в карнавальных колпаках и масках, смеялись, прыгали, плясали, праздновали масленицу, я резко почувствовал  К А К И М  я его увижу - высоким, худым, сутулящимся, с сумкой, я даже  у в и д е л,  во что он будет одет: в некую куртку, горбящуюся у него на плечах, его улыбающиеся (внутри) глаза - ах, ну почему мне кажется, что он носил очки?! нет  -  теперь не дымчатые, но просто очки? -

и я его увидел,

       и мы пошли

               друг к другу

                      через веселую толпу

                                    и мы обнялись, отрываясь друг от друга, чтобы вглядеться, впиться в друг в друга, узнать, вспомнить себя тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, а когда   узнали, вспомнили, чуть не всплакнули, и, он, Юра Кублановский, повел меня по узким  переулкам на берег Изара, держа в руках бутылки с белым рейнским вином и прозрачные пластмассовые стаканчики...

 

 

26 ЯНВАРЯ  -  12 ФЕВРАЛЯ 1965.

 

У  Губанова была знакомая Мария Марковна Шур - она работала в библиотеке на Беговой.  Марии  Марковне стихи Лени очень нравились, и она мечтала устроить его творческий вечер -  вероятно, идею подсказал ей сам Губанов.

Но Леня смог убедить Марию Марковну, что нужно устроить не его личный  вечер, а СМОГ (вот  каламбур какой получился!)

На всех имеющихся машинках стали печатать пригласительные билеты на вечер.

Вновь рекрутируемые члены СМОГ - половина из  которых еще училась в школах (10-11 классы), раздавали билеты налево и направо, не только друзьям и приятелям, но и знакомым, и знакомым знакомых.

Писали афиши. На обоях. На ватмане. Их вывешивали в университете, в  институтах, просто  на улицах.

В один из дней заклеили прямо у театра на Таганке нашей афишей афишу спектакля «Антимиры» по книге А.Вознесенского.

(Вознесенский провел меня на премьеру,  а во второй раз мы пошли с  Губановым,  и  он  нас   снова провел в театр - все второе отделение спектакля Вознесенский читал свои стихи, нам очень понравилось.

Поэт оставался кумиром, и хотелось смотреть и слушать еще, и я пошел в третий раз с  Андреем Разумовским, и Вознесенский снова нас провел на спектакль...)

В редакции “Юности”, когда мы вывесили афишу и приклеили ее пластырем, к нам подошел заведующий редакцией Илья Суслов.

- А вы что здесь делаете? - потом вперился в афишу. -  А смогистов мы не печатаем. И печатать не будем.

Губанов сузил глаза  -  на него нашло.

-  Но вы же не заведующий отделом поэзии.

-  Не будем, не будем,  -  повторял Суслов, и непонятно посмотрел на нас  -  то ли опасаясь, то ли желая вызвать милиционера.

-  Да что ты понимаешь... завхоз! -  громко произнес Губанов, и пошел к выходу.

Я побрел следом. У дверей обернулся - Суслов отрывал наш пластырь.

-  Лень...

Губанов крикнул с  нескрываемым презрением.

-  Завхоз!

Суслов резко повернулся.

-  Снимешь афишу  -  пеняй на себя,  -  и показал кулак.

-  Сейчас милицию вызову, -  пообещал Суслов.

-  Вызывай,  -  Губанов встал в ожидании.

Суслов оставил афишу, и вошел в какой-то кабинет.

-  Пошел вызывать?

Губанов пожал плечами.

-  Сережи Дрофенко нет,  -  пояснил мне,  -  заведующего отделом поэзии. Он неплохой парень. Остальные - так, литературная шпана, все эти консультанты (он передразнил кого-то), консультантишки! -  Ряшенцев, Павлинов, Чухонцев... Разве это поэты? Сопли-вопли...

Долго решали, как будет организован вечер.

-  Нужны художники!  -  утверждали и Губанов и Алейников.

У меня знакомых художников не оказалось. Пошли по художникам – согласились, отнюдь, не молодые люди: Распопов, Ситников, Зюзин, Яковлев, из молодых Коля Недбайло и студенты Строгановки - Войтенко, Куц, Курилло, еще художница Таня - фамилию не помню (у Алейникова, может, лучше память  -  у него был с нею роман).

В те времена Москва была плохо телефонизирована.

Не помню телефона у Губанова, у меня не было, Кублановский жил в общежитии МГУ, Алейников снимал комнату на «Автозаводской» (кажется, был там телефон в коридоре у соседей, номер начинался на Ж...)

Трудно было налаживать связь.

Но как-то удавалось, из моего Измайлова - на губановский "Аэропорт" - в центр, на университетский психодром - постоянное место встречи...

Потом ходили по разным салонам - обязательно компанией, всегда не по одиночке  -  ибо надо было внушать количество, массу, доказывать общественности, что нас много, что мы -  сила...

Были у Лили Брик, и у Крученых, и у Квятковского, и еще у каких-то бывших знаменитостей.

В мастерской у Распопова, в мастерской у Бориса Ардова, позади  церкви  на  Пятницкой  (Колокольный переулок  или по-другому  назывался?) - она позже сгорела, в мастерской - в начале  Комсомольского проспекта - скульпторов Лемпорта, Силиса и Сидура, в мастерской … (не помню, как его звали) в Крутицком  подворье,  в  других  мастерских  художников.

Боря Самохин привел меня на квартиру к своей бывшей учительнице Галине Михайловне - там  я познакомился  с Василием Бетаки, (который скептически  слушал  наши  стихи,  он  был  членом  СП,  был  ленинградцем, и  смотрел на московских  юных  поэтов   свысока), а  тот свел меня с Юлием Михайловичем Поляковым, прекрасным переводчиком с английского и поэтом, и я стал бывать у него в комнате  в огромной  коммуналке, рядом с Сыромятнической больницей...

Разумеется, в очередной раз я пришел к Полякову с Губановым.

С Поляковым я дружил долгие годы, он преподавал разговорный английский в МГПИ  имени  Ленина,  язык знал прекрасно,  отсидел  свой строк после войны в сталинских лагерях, он жил, как на вокзале, на пересылке, готовый сорваться в любую минуту, готовый к любым  испытаниям и боям  -  он писал неплохие реалистические стихи. Бетаки в своих воспоминаниях тепло отзывается о нем.

Читали стихи на школьных вечерах - сами бывшие, недавние школьники, и наши соратники были еще школьниками-выпускниками.

В  школе,  где  учились братья Разумовские (Андрей и Володя), произошел скандал - преподавателя словесности возмутили некоторые идеоматические выражения, и он стал кричать,  требуя прекратить "надругательство над русским языком". На что в ответ получил   гомерический  хохот пришедших поэтов и атаманский свист Губанова.

И так, основной возраст 15-17 лет, публика и аудитория  -  свои, приятели, подружки, друзья, одноклассники, соседи, товарищи, которые тебе и в тебя верят.

Поскольку сам факт появления НЕФОРМАЛЬНОГО  (как сказали бы сейчас) литературного, а не политического общества, - страх перед  любыми политическими образованиями оставался сильным - ("при Сталине сажали и не за такое...") и живо  напоминал  славные  страницы  отечественной литературы, а, с другой стороны, - появление подобного общества  расценивалось,  как  смягчение режима - смена (смена власти произошла лишь четыре месяца назад!), то СМОГ встречал не только сочувствие и поддержку среди наших сверстников, но и понимание части общества.

Правда, другая часть общества, напуганная хрущевскими "встречами с деятелями литературы и искусства", относилась к нам настороженно. Губанов рассказывал, что в неком литературном салоне некий либерал - член Союза писателей, обвинил его в том, что СМОГ провоцирует власти на очередной разгром. Леня отмахнулся: власти учинят разгром и без всякого СМОГа.

Но приближался заветный день, нервное возбуждение нарастало.

Однажды рискнули выступить на площади Маяковского -  привлечь внимание и узнать, КАК отреагирует народ на возобновление традиции чтения. Народ реагировал вяло - может, из-за мороза.

 

 

НЕДБАЙЛО  -  ЭСТЕТИЧЕСКИЙ ДИВЕРСАНТ

 

Как появился Недбайло? Его привел Алейников.

-  Гениальный художник!  -  вещал он.  -  Неповторимо!

Губанов морщился  -  гений мог быть только один  -  он.

Недбайло разложил в губановской квартире на 2-м Аэропортовском проезде свои картины.

Гарик Ноткин, Алейников, Валерий Мошкин  -  помню, кто был,  -  кажется, Саша Соколов  (тогда Саша - не по литературному имени, а просто Саша, ибо стихи писал и печатал в "Сфинксах" под псевдонимом "Велигош").

Его работы представляли собой большие листы, похожие на фотобумагу, может, ею и были, покрытые незамысловатыми рисунками с нанесенной пульверизатором "дымкой", своеобразным фоном. На этот туман (как подходил к нему СМОГ!) на втором выступлении клюнул ленинградский бард Евгений Клячкин, и купил за 25 рублей одну из работ.

Недбайло держался самоуверенно, даже нагло, как провинциал, дорвавшийся до Москвы. Это его роднило с Алейниковым, который за московскую прописку готов был продать родную мать (на этом он потом и попался).

-  Это не то, это - чепуха, это - под Сальватора Дали, - безапеляционно браковал он отобранные для выступления картины (кажется, Алексея Смирнова и Тарона Гарибяна).

-  Да пошел ты...!  -  не выдержал Губанов.

Как так?! Какой-то Недбайло посмел усомниться в его, гениальном губановском вкусе, критикует и бракует, отобранные им, Губановым, картины!

Алейников успокоил Колю, но было видно, что Губанов сбил с художника спесь.

Впоследствии, художник Михаил Попов прозвал Недбайло "эстетическим диверсантом", не знаю, о каких диверсиях шла речь. Недбайло участвовал в первом и втором (через месяц) выступлении смогистов со своими картинами, потом пару раз выставлялся под маркой СМОГ, и, сделав, с помощью СМОГа себе имя  -  отошел от общества.

Просто исчез с горизонта.

- Ну, говорил же я тебе, что он, как рыба - скользкий?  -  выговаривал Губанов Алейникову.

 

 

САША СОКОЛОВ РАССКАЗЫВАЕТ. (1990, Запись по фильму):

 

Я тогда вообще был сумасшедший. Я был тогда опьянен атмосферой вечернего города. Сейчас это трудно понять. Сейчас нет такой атмосферы. Сейчас трудно себе представить подобное эйфорическое состояние  -  Москва сильно изменилась. А тогда  -  зимой, вечером, она давала ощущение праздника.

Я увидел у памятника группу ребят. И они читали стихи. Стихи! Я тоже подошел и прочитал, и тут же отошел в сторону.

Но тут меня кто-то догоняет, трогает за рукав и произносит: его зовут Володя Батшев, создана поэтическая организация, общество, будут писать манифест, придут художники, писатели, не хочу ли я участвовать?

Я понял, что начался большой праздник. Карнавал! Я сказал: ну, конечно! я приду! обязательно!

Я понял, что я этого ждал. Ждал этого приглашения всю жизнь.

На следующий день я пришел в квартиру к Губанову. Там кишело.  Клубились тела, люди, лица. Десятки людей! Это был не вечер, это был именно день. Это был будний нормальный день. И я понял, что все люди, которые собрались здесь, днем, в двенадцать часов дня, нигде не работают и не учатся. И от этого стало еще легче: я понял, что эти десятки людей, как и я, ничего не делают "на благо общества".

Стоял крик. Ликование. Я вообще такого никогда не видел. Была атмосфера большой жизненной удачи  -  люди почувствовали свободу. Почувствовали себя свободными. Это было самое свободное место в огромной стране.

 

 

10-12 ФЕВРАЛЯ 1965

 

Неужели я его не знал раньше?

Неужели, действительно, я подошел к нему на Маяке?

Вот странно... Не помню.

Но вот то, что он читал и мела поземка, а не снег валил, не пурга, и люди слушали  -  точно.

Это, вообще, до официального рождения СМОГа, это самое начало, может, середина января того замечательного, отмеченного судьбой и историей года, который для всех нас стал и ступенью, и учебником, и границей.

А на другой (на другой ли? может, через два-три дня) день он пришел к Губанову, где все шло в решениях, набросках манифестов (нет, значит, СМОГ уже был образован? значит, это было после 26 января, но до 19 февраля), стихах, и вместе с ним пришли два его приятеля  -  Саша Маслаев и Саша Пельтцер (три Александра!) - впрочем, может, втроем, они пришли и позже, но я помню, что как-то они сгустились на диване втроем, и свет падал на них сбоку, слева, а Соколов потом уселся на какой-то чурбачок или просто на пол, стал сразу ниже, хотел спрятаться от  напора, от открытости, от крика  -  еще бы! ведь он был изуродован свои военным институтом иностранных языков! военным! мы и слово такое отрицали, не знали значения, отпихивались от самого понятия армии, службы, милитаризма ("не возьмут, такие люди, как я, в тылу нужны"), это позже, (когда армия постучалась в дверь повестками и все задрожали), два года коту под хвост! во, Коля Боков из армии пришел пришибленным каким-то, (бросились искать ходы, концы, лазейки, косить, придуриваться, не ночевать дома - когда кованые сапоги и казарма явились реалией).

-  Ну, ладно, возьмем его для разнообразия,  -  сказал Губанов, отбирая людей для первого чтения,  -  он еще НЕ НАШ...

"Не наш" – означало, что Соколов еще не чистый смогист, но будет...

У Саши тогда были неприятности с институтом -  он уходил, ему грозила армия, (армия казалась чудовищем "обло, озерно, стозевно и лаяй"), он метался в поисках выхода, а стихи бились в нем, тоже искали выхода, и его приход в СМОГ был, конечно, закономерен  -  куда же еще ему было идти!?

Он больше молчал  -  точнее, помалкивал на наших сборищах, держась за своих приятелей, которые стихов не писали (Маслаев, правда, озорничал), - как-то на Маяке он читал "Письмо солдата” с такими строчками:

 

                  "Я люблю тебя, Маша, люблю  -

                    высылай мне в письме по рублю".

 

Накануне выступления написали огромный плакат:

«Сегодня умерли Евтушенко, Вознесенский, Окуджава, Аксенов, Гладилин, Кузнецов, Ефремов, Любимов, Эфрос, Хуциев, Калик, Тарковский, Неизвестный, Жутовский, Глазунов! Родились мы  -  СМОГ! Мы  -  подлинный авангард русского искусства! СМОГ!»

Фамилии "покойников" обвели черно-красной рамкой и повесили при входе в библиотеку.

Почему выбрали именно эти фамилии из тогдашнего официального авангарда в искусстве? Не помню. Но плакат написали для того, чтобы нас не смешивали с ними, потому что мы – другие.

 

 

12 ФЕВРАЛЯ 1965. МОСКВА. БЕГОВАЯ, 6

 

Первыми появились художники и стали развешивать картины, Но как вешать? Помещение читального зала не было приспособлено для этого. Картон и акварель приклеивали лейкопластырем, а картины в рамах ставили на подоконники и составленные вдоль стен столы.

В центре соорудили помост: составили несколько столов, а сверху водрузили перевернутый биллиардный стол.

К люстре привесили канат.

-  Эх, жаль! - сокрушался Губанов.  -  Я бы залез наверх и оттуда читал, да не выдержит...

Все оделись в свитера, лишь Юля Вишневская в платье, на шее у Губанова  -  петля, у меня  -  зажигалка на цепочке. Аркадий Пахомов не нашел свитера и пришел в телогрейке защитного цвета. Народ повалил быстро и дружно, через десять минут зал был набит, а люди шли  -  двери не закрывали, все было слышно в коридоре.

Начал Губанов, сказал два слова о СМОГе, как о новой литературной группе, течении, обществе! он видел все в глобальном масштабе, потом заявил:

-  А теперь подробно о наших поэтических принципах расскажет главный теоретик смогизма!

И вытолкнул, остряк, меня!

Я растерялся, замялся, стал теоретизировать, публика несколько минут слушала, потом зашевелилась, зашушукалась, я сбился, но нашел нужный ход.

-  То, что я рассказывал  -  теория, а теперь  -  практика.

Похлопали облегченно, я отошел, сунул кулак Губанову в бок.

-  Я тебе покажу главного теоретика!

-  А чо?  -  ухмыльнулся он.  -  Клевая речь вышла!

Пошли выступления. Один за другим залезали на помост, держась за канат.

Первые ряды нервничали - вдруг поэт свалится из-под потолка вниз? - но потом успокоились.

Губанов:   Как ей хмурится, как ей горбится,

              непрочитанной, обездоленной?

              Вся душа ее в белой горнице,

              ну а горница не достроена.

             Вот и все дела, мама-вишенка,

             вот такие вот, непригожие.

            Почему она просто лишенка,

           не гостиная, не прихожая?

 

Алейников:  Мальчики жгут голубые костры,

               пальцы жгутом и надкушены губы.

               Головоломкою нашей поры

               лжете в горах, довели перелюбы

               до... Перемелют ли нашу печаль

               волны?.. стучит и царапает днище,

               вороном вьется... (не замечал  -

               завтра черед! и в могиле отыщет!)

 

Кублановский:   Когда под вечер скрипит перо,

               и светит фосфор в людской кости,

               на зимнюю улицу выходит Пьеро

               и говорит: "Господь, прости".

               Мальчик маленький, голубок,

               что за песенку достонал?

               Локон женщины голубой

               из кармашка все доставал.

 

Батшев:     Я от тебя бегу, Москва.

              Ты исчезаешь, исчезаешь,

              но, как и раньше,  -  истязаешь

              и погребаешь, словно вал.

              Твои глаза в зеркальных линзах

              стучатся рыбами в аквариум.

              Тобой отвергнут я, Москва,

              о, будь ты проклята, столица!

 

Морозов:   Он придет однажды в коверкотовом пиджаке

              и протянет бумажку, как охотник вслед волку

                                                                                 жакан,

              А в бумажке написано, что меня давно нет

              и что кости мои обглодал в пустыне шакал.

              Что не может плакать, не хочет плакать пурга,

              последние слезы вылив в океана Ледовитого подушку.

             Он скажет: “Я не хочу вас пугать,

             но все же подумайте".

 

Вишневская:   Ты нажимаешь на педаль,

             твой "Форд", как гений гнойных трасс.

             Ты не философ.

                               Не педант.

            Обыкновенно  -

                               педераст.

            Твои глаза глядят печальней

            и все смыкаются, плотней,

            чем две сургучные печати

            на темно-сером полотне.

 

Не помню стихов остальных, но читали, - Дубин, Васютков, Пахомов, Мошкин, Соколов Михаил и Саша Соколов-Велигош, Мишин, Ивенский, кто-то еще. У меня не сохранилось пригласительного билета на этот первый смогистский вечер-концерт, сохранился только на второй, ровно через месяц.

Впечатление от стихов было оглушительное.

Кинорежиссер Владимир Левин рассказывал мне через много лет

-  Вы были, как олимпийцы...

Другой кинорежиссер, смогист, Андрей Разумовский, вспоминает (1988, август):

-  Я же ничьих стихов, кроме твоих и Сережи Морозова, не слышал, а тут - залп! Меня просто зашатало - я не ожидал подобного, поразительно новое…

Долго не расходились - помогали ставить на место мебель, снимали картины, подметали пол - были возбуждены и радостны - СМОГ заявил о себе!

 

 

13 ФЕВРАЛЯ  -  27 ФЕВРАЛЯ. МОСКВА - ЛЕНИНГРАД

 

Ох, как покатились слухи, разговоры, пересуды о первом вечере СМОГ!

Говорили повсюду - от Дома литераторов и салонов до институтских аудиторий и школьных дворов.

Стали приходить новые люди, приносить стихи, прозу, картины  -  Губанов самодержавной властью принимал одних и отказывал другим, выступал  каждый день в какой-либо аудитории, да и один что ли Губанов?

Кто-то принес в СМОГ книгу Мариенгофа "Роман без вранья", изданную в 1926 году. Ее стали читать, передавая друг другу («Роман без вранья» - то самое, чеховское ружье, которое однажды выстрелит  -  обратите внимание, читатель).

Губанова познакомили с поэтом Михаилом Капланом (второе ружье - ждите выстрела), он привел его на одно из смогистских собраний. Каплан сидел, попивал водочку, хмыкал в рыжую бороденку, отмалчивался - прислушивался,  вглядывался, словно чего-то ждал. Ему не в новинку были наши сборища – он принадлежал к той группе поэтов, которые выступали с чтением стихов у памятника Маяковскому в 1959-1961 годах.

Решили ехать в Ленинград - разворачивать деятельность шире, у наших художников были большие знакомства, Алейников утверждал, что у него пол-Ленинграда приятелей, что его ждут, не дождутся, я же надеялся на помощь Бетаки - он был на нашем первом вечере, хорошо отзывался...

На куске линолеума художники из Строгановки вырезали клише, и мы накатали пятьсот пригласительных билетов с коротким текстом "СМОГ в Ленинграде. Начало в ... часов".

 

(Несколько месяцев назад один из этих художников позвонил мне, оказалось, что он, как и я, живет в Германии, мы вспоминали старое…)

 

Предполагалось, что, организовав вечер, мы будем продавать эти билеты за деньги.

Денег, к слову, у СМОГа никогда не было. В Ленинград поехали  -  Губанов, Алейников, я и четверо художников  -  тащили с собой папки с картоном, акварелью, офорты.

Денег было всего на четыре билета. Поэтому остальные, затесавшись среди пассажиров поезда, спрятались  -  кто под лавкой, кто под другой, кто в багажнике... Поехали.

 

 

28 ФЕВРАЛЯ  -  1 МАРТА 1965. ЛЕНИНГРАД

 

Питер встретил морозом и пронизывающим ветром.

Мы должны были ехать на Стрельню  -  в пригород Ленинграда, к знакомому художников  -  Саше, у которого в Стрельне был дом.

Ехали на электричке, в холодном вагоне, замерзли, а когда приехали, оказалось, что надо дальше на автобусе, а автобус будет только через три часа.

Пошли пешком.

По пустынной мерзлой дороге, подгоняемые порывами ветра, шли, шли, и дошли до домика, ввалились, заскорузлыми руками быстрее стараясь прижаться к печи, а хозяйка заявила, что Саша уехал в Ленинград.

Стоило три километра тащиться под ветром и морозом!

Отдохнули, попили чаю, - подогрела любезная хозяйка, пошли обратно, уже веселее, бодрее, передавая друг другу папки,  их было неудобно нести - или за веревочную петельку - но тогда замерзала рука в перчатке, или подмышкой - но через несколько сот метров затекала рука  с рисунками.

Добрались до Питера, поехали к Бетаки.

Василий был несколько поражен количеством приехавших, но мы его убедили, что оставаться у него надолго не намерены, только почитаем стихи, покажем картины и дальше - тут же, у него в квартире с московской бесцеремонностью гениальных поэтов стали располагаться, прикреплять рисунки к  стенам, звонить знакомым...

Алейников потребовал у хозяина квартиры водку, чтобы «согреться». Тот посмотрел на наглеца с удивлением и ничего не дал. Алейников обиделся и стал в позу обиженного. Но такие штучки в Питере не проходили.

Бетаки и его жена Галя Усова сначала смотрели на нас иронически, потом настороженно, потом уже враждебно - мы оказались очень требовательными и наглыми гостями: требовали пригласить писателей, критиков, поэтов (пришли Горышин, живущий в том же подъезде, еще кто-то) ...Но какие-то люди пришли.

Начался концерт.

Я читал после Алейникова (Губанов должен был замыкать цепь) и сразу почувствовал волну неприятия  -  она давила на меня, я пытался бороться с ней, перепрыгнуть, поднырнуть, читать другое, третье, старое, новое, но волна неприятия превращалась в волну неприязни, и я выдохся в борьбе с ней.

Чего ты?  -  спросил Губанов, когда я сел рядом на диван и вытер пот со лба.

-  Трудно читать.

-  Чепуха,  -  не поверил он.

Но когда Леня начал читать, я увидел, что и он столкнулся с этой волной (Алейникову легче - он читал первым, к тому же, его поэтика была близка мандельштамовской, а значит, ближе петроградцам, чем губановская).

А потом, когда он кончил, на нас набросились.

Это была не Москва.

Злобное невосприятие. Ненависть. Не желание слышать и слушать. И столкнулись не только московская с ленинградской школой, а разные поколения, разные системы координат. (Интересно, помнит ли Бетаки об этом? Надо спросить при встрече).

Губанов психанул, заорал, чуть ли не впал в истерику.

Ленинградцы засмеялись, закричали.

Мы вскочили  -  дело пахло дракой.

-  Поехали отсюда к ебеней матери!  -  заорал Губанов.

Мы быстро собрались и вышли на улицу. Нас не задерживали.

-  Куда двигаем?  -  деловито поинтересовались художники.

Губанов накручивал номер за номером, телефоны не отзывались. Алейников тоже не обнаружил «половины Ленинграда, которая его ждет». У меня знакомых в Питере, кроме Бетаки, не было.

Скрепя сердце, поехали на вокзал. Подсчитали деньги. До Москвы не хватало. Взяли три билета до Москвы и четыре до Бологого.

В Бологом стали ходить по вагонам, прячась от проводников, я забрался на третью полку, заснул, и проснулся когда  уже подъезжали к Москве.

В Москве, по сравнению с Питером, было тепло, не было пронизывающего мороза и ветра.

 

 

2 МАРТА  -  12 МАРТА, 1965.  МОСКВА

 

Готовили новое выступление в библиотеке на Беговой.

В этот раз решили выставить новых художников и новые работы тех, кто еще не выставлялся, а выступать тоже должны те, кто еще ни разу не выступал - Волшаник, Грифель, Гусев, Иванушкин, Наталья Шмитько, Татьяна Реброва, кажется, планировались даже прозаики  -  Урусов, Панов, Янкелевич, Разумовский, Виктор Соколов.

Опять печатали на машинках билеты, писали афиши -  готовились.

Вот странные бытовые детали вспоминаю. Когда собирались, почти не выпивали. И не потому, что не было денег - их, действительно не было, да и откуда? из родительских карманов? из  26 рублей студенческой стипендии?  -  а не было потребности.

Кто требовал постоянно выпивки, – так Алейников, не знаю, откуда у него это было. Но при каждой встрече, он заявлял:

- Надо выпить.

Для чего, зачем – не важно, но надо выпить.

Глядя на его щербатое от оспин и фурункулов лицо, вечно нечесаные, грязные волосы, часто слезящиеся глаза, нельзя было определить его возраст – а он был старше нас всего на год-другой.

Если все-таки поддавались Алейникову, то выгребали из карманов мелочь, брали яблочный сидр в больших бутылках, как из-под шампанского (стоил он  -  1руб.02 коп.), 2-3 бутылки на компанию из 6-8 человек, и его хватало нам на пол дня, пока что-то обсуждали, читали новые стихи, рассказывали, делились планами.

Алейников пил больше всех.

Правда, курящие курили, но пьянство не доминировало.

Тогда же  составили сборник "ЧУ!"

Почему название выбрали именно "Чу!"  -  не помню.

Составляли его Губанов с Кублановским. Участвовали в нем - Губанов, Алейников, Кублановский и Батшев. Своих стихов не помню (одно через двадцать четыре года нашел в старом номере "Грани"), но помню, что увлекался тогда верлибром и белыми ритмизированными стихами с вкрапленными внутренними рифмами.

У Губанова (точно помню!) были опубликованы "Серый конь", "Стихи о брошенной поэме" (ныне очень известное  -   “Эта женщина не дописана...”) с посвящением А.Галичу.

Галич! О, тогда мы во всю его пели!  Едва ли у нас был кто-то популярнее его.

У Кублановского была строка  - "пенсне переехало Льва Толстого, как велосипед"  -  очень нравилось, хотя знал и строку Маяковского: "Профессор, снимите очки-велосипед"  -  но тут очки, а у Юры  -  пенсне  -  более точно.

Тогдашняя поэтическая мода - разговаривать с великими людьми в стихах, писать о царях, классиках, исторических деятелях, но, обязательно, перенося действие в сегодняшний мир, ретроспекции занимали огромное место в поэтическом творчестве.

Потому у Губанова были стихи "Петербург", «Иван Грозный»,  «Полина», "Пугачев", у Кублановского "Арлекин", у меня "Пушкин без Пушкина" поэма и "Пушкин на Сенатской", у Васюткова "Боголюбовская сказка", у Дубина "Иван Грозный" и "Петр Первый", у Вишневской "Письмо Андрэ Жиду", у Ивенского - "На темы Ремарка", у Морозова "Моцарт" и "Князья" (цикл стихов), и у многих других было подобное  -  закономерность для того времени.

Официальные издания замалчивали СМОГ, на что реакция СМОГа была однозначна  -  надо так выступить, чтобы нас не замалчивали и не замолчали.

Но это было впереди, в начале марта, подобные идеи высказывались чисто риторически, не конкретно, под ними понимался чисто теоретический вопрос "хорошо бы, хорошо бы нам сома поймать большого".

Евтушенко в разговоре с Губановым похихикивал на счет траурной рамки, Хуциев пожал плечами, а реакции других  -  не знаю.

Но где к нам отнеслись враждебно, была редакция журнала "Юность". Казалось бы, молодежный журнал должен был поддержать молодых поэтов  -  ан, нет.

Заведующий редакцией Илья Суслов, видя нас - мы ходили в редакцию обязательно компанией, вешали на стенах свои объявления, срывал их, все время плоско острил.

-  Смогисты могут нам стихов не носить!  -  предупредили нас в журнале.  -  Мы их печатать не будем, они-де плохие...

Эту новость принес Губанов, мы ее обсудили, и постановили никаких отношений с журналом "Юность" не иметь, так же,  как и с другими журналами. Вообще, с официальными советскими изданиями.

Летом, на удивление всем, вышел в "Молодой гвардии" сборник "Час поэзии", составленный из стихов бывших участников литературных кружков Дворца пионеров и школьников  -  в котором ранее существовало четыре различных кружка. В сборники оказались стихи трехлетней давности Губанова, Иванушкина, Васюткова, Ребровой, Морозова, Солнцевой. Притом, Морозов и Васютков, еще до создания СМОГ, узнав, что такой сборник готовится к печати, принесли редактору М.Катаевой свои новые, 1964-65 годов произведения, которые были написаны вполне профессионально, и не производили впечатления любительства. И милейшая Миля Катаева эти стихи вставила в сборник!

Числа 10 марта отпечатали "Чу!" тиражом в 28 экземпляров  -  помню, что было четыре закладки, которые семь раз повторялись.

Сборник вышел тонким, печатали на обеих сторонах листа, в полный лист.

Обложка была простая, но "ЧУ!" нарисовано от руки.

Решили выпускать журнал "Авангард" - по возможности, ежемесячно. Но из этого ничего не вышло. "Авангард" вышел единожды, и напоминал "ЧУ!" форматом. Случилось это позже, в мае.

 

 

12 МАРТА 1965,  МОСКВА,  БЕГОВАЯ, 6

 

Перед выступлением настроение особое - ждешь неизвестного, неизведанного, боишься и желаешь успеха.

Было, как и в первый раз, но иначе  -  больше народу, больше ажиотажа.

Мы приехали за час  -  в этот раз решили выставлять только окантованные картины, потому что с картоном предстояло много хлопот, да и клеить рисунки лейкопластырем  -  долго.

Складывалась странная ситуация: библиотека уже открыта, но стеклянная дверь в читальный зал заперта, и свет в нем погашен. Светился только абонементный зал. Не оказалось на месте ни М.М. Шур, ни заведующей библиотекой, которую мы отправились искать.

Губанов побежал за Марией Марковной, потом вернулся и сообщил: Шур заявила, что наше выступление отменяется, так как был звонок ОТТУДА.

Но мы отменить выступление не могли!

Через час начнет приходить публика!

Как будем смотреть ей в глаза? Разве зрителя, читателя, слушателя интересуют наши проблемы  -  запрещение, болезнь, отказ?

Нет, зрителя "чужое горе не волнует".

И, если я обещал, то должен выполнять свое обещание.

Появился поддатый Игорь Гриффель - внешне похожий на Евтушенко.

Ба, Игорек, ты сегодня на Евтуха здорово смахиваешь!  -  заметил Губанов.

-   Это он на меня смахивает,  -  надменно ответил Грифель, и типично евтушенковским жестом вскинул голову.

-  Пошли,  -  потащил я его в зал абонемента.

-  Куда?  -  не понял Игорь, но я уже говорил девушкам -  библиотекаршам.

-  Познакомьтесь! Известный поэт Евгений Евтушенко! Будет выступать на вечере, а зал закрыт!

Девицы зарделись.

-  У вас есть мои книги? - вошел в роль Грифель.  -  Я могу дать автограф...

Я оставил его болтать с девицами, а сам вышел к ребятам.  Здесь уже стояла троица наших прозаиков  -  Урусов, Панов и Янкелевич.

-  А что церемониться? - предложили они. - Дверь на соплях держится  -  поднажать, всего делов-то...

Волшаник и Алейников поднажали, и дверь тут же распахнулась.

Мы ворвались в зал, стали растаскивать столы по стенам, ставить помост,  на этот раз без биллиарда, стулья.

Передо мной - пригласительный билет на это выступление.

 

“Смогисты  -  пятое выступление  -  12.3.65".

МЫ ЖИВЫ!

Самое

М о л о д о е

О б щ е с т в о

Г е н и е в

 

С м е л о с т ь

М ы с л ь

О б р а з

Г л у б и н а

 

С и л а

М ы с л е й

О р г и я

Г и п е р б о л

                        (Беговая, 13, библиотека им. Фурманова, 18.30)

 

Леонид ГУБАНОВ, Валентин ВОЛШАНИК, Владимир АЛЕЙНИКОВ, Борис ДУБИН, Юрий КУБЛАНОВСКИЙ, Владимир БАТШЕВ, художники - Лариса ГАЛКИНА, Николай НЕДБАЙЛО, Алексей СМИРНОВ, Тарон ГАРИБЯН, Юрий 3УБКОВ, Эдуард ЗЮЗИН, Леонид КУРИЛО, Владимир ВОЙТЕНКО, Борис КУЧЕР, Вячеслав ФИЛИМОНОВ, Валентин КУЦ, Татьяна (фамилия не указана)  -  поэты и художники.

«КАДРЫ РЕШАЮТ ВСЕ!»

 

Вот такой пригласительный билет, отпечатанный, а точнее -  напечатанный на машинке с какого-то другого билета.

О художниках: Недбайло, Курило, Войтенко, Кучер, Филимонов, Куц, Смирнов  -  считались смогистами, а Галкина, Гарибян, Зубков, Зюзин - выставлялись вместе с ними на нашем выступлении.

Вообще, я почти не имел дела с художниками не-смогистами. Разве с Иосифом Киблицким и Сергеем Евдокимовым (но он их – дальше).

Дружил я с Валерием Кононенко, не только отличным художником, но поэтом и бардом, участником еще "Сирены" и "Фонаря” (прежних самиздатских альманахов) - он окончил Строгановку, и продолжал дружить с первокурсниками (или второкурсниками) Строгановки  -  Курило, Войтенко, Кучером, Куцем, Филимоновым.

Хорошие ребята  -  где они сейчас? Не знаю.

Написал – не знаю – когда это было! – А недавно, как я уже писал, у меня дома раздался звонок, и оказался на другом конце провода художник Владимир Войтенко, тоже живущий в Германии.

Вошли первые слушатели, наши знакомые - друзья  СМОГа, потом Юлий Поляков и Евгений Клячкин, приехавший из Ленинграда.

Я встретил его одном литературном салоне, где незадолго до того познакомился с Бетаки и Поляковым, и пригласил на наше выступление. Я стал уговаривать его выступить - спеть несколько песен на слова Бродского.

Но Клячкин отказался.

-  Вечер не мой, а ваш...

- Да,  -  чесал затылок Губанов,  -  Клячкин бы оживил публику, я заметил, народ устает от долгого чтения стихов...

Народу набилось много  -  больше, чем в первый раз. Многие стояли на столах, в коридоре, за стеллажами.

Отчитав, я слез с помоста в зрительный зал. И мы вместе с Морозовым стали за штору, висевшую в углу - там находился тамбур, ведущий к черной лестнице. Собирались покурить, но вдруг черная дверь затрещала, и, - не успели мы опомниться, как она резко распахнулась  -   видно ее открыли отмычкой.

Тут же, тесня нас, вошли человек семь-десять с острыми лицами, в сером.

Мы переглянулись  -  даже не спрашивая, было ясно  -  кто и откуда пожаловал.

-  Что вы хотите? Кто вы такие?  -  успел сказать Морозов.

Но старший из них  сунул ему под нос книжечку, и Сережа растеряно посмотрел на меня.

-  Ваш вечер отменен,  -  резко сказал пожилой.  -  Какое вы имеете право устраивать незаконное сборище?

-  Я не знаю, о каком запрете... Мы договорились... с заведующей библиотекой... -  попытался защититься я.

Услышав шум, вышел Губанов.

-  Милиция...  -  пояснил Сережа.

-  Нет, КГБ,  -  шепнул я.

Леня набычился, сунул руки в карманы, раскачиваясь  на носках.

-  Мы договорились! Вы не имеете права!

Закрывайте собрание,  -  не слушая, махнул рукой гэбэшник.

Мы вошли в зал. Там продолжали читать.

-  Внимание!  -  сказал я, когда очередной поэт сошел с помоста.  -  Произошло ЧП!  -  я подтолкнул Леню.

-  Ребята! Только что через заднюю дверь вломились десять стукачей! Требуют прекратить наш вечер!

Зал взорвался негодованием - шумели, вскакивали с мест, требовали продолжать.

Гэбешники, вошедшие в зал, зло посмотрели на нас.

-  Ну, мы еще поговорим в другом месте,  -  пообещал старший, и вышел.

Янкелевич просочился за ним и тут же вернулся: “Требовали телефон на абонементе, а девчонки сказали, что телефон только в кабинете заведующей, а ее нет”.

Мимо нас ходили гэбешники. Чтение продолжалось - назло органке.

-  Повяжут нас, старик, как пить дать повяжут,  -  сказал Губанов, радуясь инциденту

Назавтра о нем знала вся Москва, гэбешники поработали на нашу популярность.

-  Да брось, ты,  Лень,  -  не поверил я.  -  Ничего они не сделают  -  народу, вон сколько.

- Но уходить по одному не будем, - согласился Губанов. - Вместе с публикой пойдем...

И когда вечер закончился, мы с Губановым, Вишневской и Алейниковым взяли в спутники Полякова и Клячкина и поехали в гости к Коцику, где нас знали.

Остальные тоже ушли не в одиночку, так что выступление прошло "без потерь”.

У Коцика мы с жаром принялись рассказывать о событиях сегодняшнего вечера, как обманули органку, о полном успехе.

Потом Евгений Клячкин пел свои песни на слова Бродского, Кузьминского, Вознесенского. Очень он нам понравился, и мы стали уговаривать его стать ленинградским представителем СМОГ.

Он смеялся и говорил, что давно вышел из смогистского возраста. Расстались мы с ним вполне дружески.

 

 

14 МАРТА   -   2 АПРЕЛЯ  1965. МОСКВА

 

Плохое забывается быстро.

Гэбушники на вечере быстро забылись, хотя опытные люди говорили, что нам так с рук  не сойдет.

Но мы не верили. Успех вскружил голову. Выступления - не массовые, а камерные, где один-двое - выступают перед аудиторией в десять-двадцать человек - проходили почти каждый день.

Эдмунд Иодковский, который руководил литературным объединением при многотиражке "Знамя строителя",  возглавлял еще объединения в МВТУ (Московском Высшем техническом училище) имени Баумана, в Нефтяном институте имени Губкина и в Доме культуры автомобилистов. За ведение литературного объединения руководителю платили 45 рублей, так что никто не осуждал Эдмунда - тем более что мы каждый день ходили на очередное объединение, где кричали смогистские лозунги и читали стихи.

Иодковский поощрял наши появления - он всегда по-доброму относился к молодым поэтам, а к  смогистам особенно  -  большинство вышло из его литобъединений.

Симон Бернштейн, лилипут, умница, эрудит руководил ЛИТО в Измайловском Доме культуры строителей.

Критик Вадим Соколов, дядя Саши Соколова (Велигоша) - в Доме науки и техники на Волхонке.

Поэт Николай Панченко  -  в педагогическом институте.

Поэт Александр Алшутов - в Нефтяном институте.

Всюду мы ходили компаниями  -  по пять-шесть человек.

Одна группа в одно место,  другая  -  в другое.

Читали свое, слушали чужое, и, если кто-то писал близко к СМОГу - тут же  вербовали в свои ряды.

Так в СМОГ пришли Борис Дубовенко, Леонид Комаровский, Анатолий Калашников, Екатерина Миловзорова, Леонид Школьник.

Не любили нас в лито "Магистраль" под руководством Григория Левина. Это объединение было кузницей посредственностей для Союза писателей.

(Через год мы пришли на него с Евгением Кушевым. Время уже было суровое, за нами шныряли "хвосты", но мы не бросали поэзию, несмотря на желание целиком уйти в политическую борьбу... У нас спросили фамилии и записали. Это было внове! Поэтому мы назвались вымышленными - типа Панаев и Скабичевский. Позднее, когда Кушева арестовали, то упорно допрашивали - кто такие Панаев и Скабичевский, которые  вместе с вами были в "Магистрале". Видно, нас гэбушники засекли, а, проверяя по списку, - или им донес Левин, либо его окружение  -  увидели неизвестные фамилии).

Но тогда в конце марта СМОГ занимался тщательным изучением  книги Анатолия  Мариенгофа "Роман без вранья". Читали все подряд. Не помню, где ее взял Губанов.

Изданная в 1926 году после смерти Есенина, книга - об истории имажинистов и имажинизма, а поскольку СМОГ считал себя в чем-то наследником имажинистов, то "родовую историю" изучали внимательно.

В 1919 году имажинисты устроили демонстрацию в защиту левого искусства - исписали лозунгами Страстной монастырь, собрались для демонстрации - но тут же были арестованы ЧК. Правда, через три дня имажинистов отпустили.

Этот эпизод мы несколько раз обсуждали.

Сначала отмахивались.

Но идея уже витала в воздухе, к ней возвращались, о ней думали, разрабатывали,  однажды я, плюнув  на намеки, в лоб спросил Губанова:

-  Будем устраивать демонстрацию?

Леня прикинулся дурачком.

-  Ты про что мелешь?

-  Не виляй, а отвечай. Хватит болтать!

-  Ишь, какой быстрый!  -  Губанов подумал и произнес со вздохом:

-  Заметут, Володь, ох, заметут!

-  Имажинистов тоже замели, да через три дня выпустили.

Он опять вздохнул.

- Так, когда это было!

Леня колебался, он тоже думал о демонстрации, но не решался активно выступить за ее проведение (нерешительность в организационных делах была свойственна ему, он полагался на свой авторитет, свою популярность, считая, что они сами по себе говорят за него, но то, что было хорошо на больших и малых вечерах, не срабатывало при решении десятка мелких, организационных делишек).

-  Лень, смотри: 1919-й год, враги кругом, красный террор, расстрелы... А тут  -  всего трое суток! Там сегодня же - не расстрелов, ни Сталина. Да нас пальцем не тронут! В Конституции статья есть  -  свобода митингов и собраний!

Он согласно кивнул головой.

Алейников и Михаил Соколов сразу согласились. Калашников предложил написать - снова на обоях плакаты о демонстрации и накануне ее  развесить по городу.

- Нет, накануне не пойдет, - не согласился Губанов. - Билеты стали распространять за два дня до выступления, и видели,  как мало  народу пришло?

- Где же мало?  -  возразил  Кублановский.  -  Много, больше, чем в первый раз...

-  Нет-нет, Куб, ты не прав! Народу было больше - да, но могло быть в пять, в десять раз больше! Толпа! Масса! А все от того не получилось, что поздно билеты распространили...

-  Мы вот что  -  завтра же начнем агитировать за демонстрацию... Когда ее проведем –

1 апреля?

-  Первого апреля  -  никому не верю, народ не поверит, скажут  -  шутка.

-  Дураки не поверят, а наши сторонники поймут,  -  не сдавался Губанов.

-  Тогда уж лучше 14 апреля,  -  предложил я,  -  день смерти Маяковского.

-  Хорошо! Давай! У памятника соберемся, почитаем стихи и пойдем к Моссовету....

-  Ты что, Леха, к какому Моссовету?  -  не понял Кублановский.  -      Имажинисты ходили к Моссовету,  и мы пойдем.

-  Тогда уж к  Союзу писателей,  -  придумал Алейников.

-  Да ну их на хуй!  -  крикнул Губанов.  -  Они нас не признают, а мы к ним на поклон пойдем!

- Не на поклон, - терпеливо объяснил Алейников, - а вручим петицию с нашими требованиями.

- Требования надо будет разработать, - сказал молчавший Калашников.

-  Вот ты и разработай,  -  обрадовался Губанов.

-  А афиши? Когда будем вешать?

-  С завтрашнего дня начнем! - возбудился Губанов. Я сам повешу на редакцию "Юности"!

-   Решили.

Позже  -  через год, пять, десять лет, сегодня думаешь а не было ли ошибкой  з а р а н е е   объявлять о демонстрации ?

С одной стороны, молодежь могла забыть о ней, с другой, власти успели бы приготовиться.

Напечатали триста листовок, очень коротких, в чем-то списанных с имажинистского воззвания 1919 года:

“СМОГ в опасности!

Монахи вчерашнего старья решили задавить молодую поросль русской поэзии!

Все на защиту  новой литературы!!!

14 апреля 1965 года в 14 часов дня у памятника Маяковскому - митинг, чтение, демонстрация к Союзу писателей с вручением петиции".

Цитирую по памяти  -  может, не в 14, а в 12 часов, но с другой стороны, студенчество  -  наша опора  -  не смогли бы подойти в 12, правда, они не успели бы и в 14, но точно помнил, что не позже.

Все смогисты получил задание - распространять листовки. Одновременно писали на ватмане и на обоях плакаты.

"Будем ходить босыми и горячими!"

"Русь  -  ты вся поцелуй на морозе!"

"Мы будем быть!"

"Оторвем со сталинского мундира медные пуговицы идей и тем!"

"По зубам литературным мародерам!"

«Свободу Бродскому!»

- Нет-нет, -  запротестовал Губанов,  -  это политический лозунг, нам за него накостыляют...

-  Но Бродский  -  поэт, и мы  -  поэты, никакой политики здесь нет,  -  возражал я. – Надо еще написать – «Свободу Осипову, Кузнецову. Бокштейну, свободу Буковскому».

Но он не слушал  -  упирался, мотал головой.

- Нас до сих пор не трогали потому, что СМОГ - вне политики. Во - пишите лозунг! "Искусство  -  вне политики".

"Искусство вне политики"  -  написал кто-то.

И еще! "Сломаем целку соцреализму!"

Я схватился за голову и захохотал.

-  Лень, нас же за порнографию посадят! Вот тут уж точно накостыляют за мат!

Он уперся.

Я сопротивлялся.

- Давай, Лень, заменим, например: "Лишим соцреализм девственности".

- Или невинности,  -  подсказал Алейников  -  он скептически смотрел на наши занятия, но потом не выдержал, взял плакатное перо и вставочку и стал рисовать на обоях очередное "Будем ходить босыми и горячими!"

- Ладно, - согласился Губанов, - "Лишим соцреализм девственности!"

-  И  “Свободу Бродскому!".

Он скривился, хотел протестовать, но махнул рукой.

Лозунги заготовили, к некоторым привязали шпагат, чтобы можно было вешать на шею.

Принялись за написание афиш на обоях, этим занимались еще два дня - мои родители уходили на работу, а ко мне приезжали ребята, мы расстилали обои на полу и рисовали.

 

 

БИБЛЕР

 

Я уж писал, что в детстве и юности на меня огромное влияние оказал Библер.

Владимир Соломонович для меня не был философом и главой новой философско-культурной школы, последователем Бахтина и т.п. Сколько себя помню, он был для меня «дядя Володя».

Это определяло характер наших отношений. Впервые я попал к нему на дачу в возрасте двух месяцев. Есть фотография, если только мой сын, чистя в Москве оставшиеся от бабушки, дедушки и отца архивы, не выбросил, как он сделал со всем другим, фотографии в мусор.

Библер поддерживал меня письмами, когда меня ссылали. Я много впитал от многолетних бесед с ним. Не говорю о том, что лет до тридцати, все написанное носил ему «на рецензию».

. Я обязан ему очень многим. Он был известным философом, а для меня, мальчишки, потом юноши - человеком, с которым можно говорить на любые темы. Я начинал свое литературное творчество как поэт, и Владимир Соломонович оказался замечательным критиком – он профессионально разбирал все мои стихи и давал очень дельные советы.

Он слушал с улыбкой мои рассказы о СМОГ, о наших манифестах, о наших выступлениях, о планах, о химерах, потом вдруг предложил составить анкету.

- Зачем, - не понял я.

- Это будет необычная анкета, - пояснил он, - она должна определить интеллектуальный уровень. Вопросы такие. Записывай. В выставочном зале надо выставить одну картину, одну скульптуру, показать один фильм и один спектакль. Что вы предложите?

- Здорово, - обрадовался я.

Эта анкета стала единственным документом для принятия в СМОГ.

- И, вообще, - добавил он, - название общества можно определить и так - Сила Мысли Оргия Гипербол”.

- Отлично, - снова согласился я.

 

 

2 АПРЕЛЯ 1965.  БАР  ГОСТИНИЦЫ "УКРАИНА"

 

Обсудить грядущую демонстрацию мы собрались в пивном баре на первом этаже гостиницы "Украина" (теперь его нет).

Алейников, Губанов, Михаил Соколов, я, Анатолий Калашников, кажется, Аркадий Пахомов (точно не помню - в 71 году, когда по прошествии пяти писал воспоминания - знал, что не опубликуют в Союзе, но писал - помнил четко этот эпизод, даже справлялся как-то у Губанова, он подтвердил, - после 6 мая 1972 года, когда воспоминания забрали, - стал забывать; так всегда забывается то, что редко перечитываешь).

Пиво было вкусное, мы выпили по паре кружек. Но деньги кончились. Стали подсчитывать мелочь – не хватало.

- Давайте закажем пива, выпьем, и убежим? – предложил Алейников. – Официант уйдет, а мы в это время смотаемся.

Губанов ухмыльнулся, но при всей любви к авантюрам, отверг  идею.

- Да чего ты боишься? – настаивал Алейников. - Никто и не заметит.

- А если заметят? – возразил Соколов.

Алейников славился подобными выходками, как и откровенным провинциальным хамством. Он мог придти в гости к кому-нибудь из приятелей и спокойно выкурить чужие сигареты, очистить холодильник, в котором находилась еда для всей семьи. Для Алейникова - это было привычным делом.

Не понимаю, почему ему прощали хамство…

- Я  пошел, - сказал Калашников, и вслед за ним поднялся я.

Следом встали и остальные.

В дверях Соколова остановил какой-то мужик и стал с ним препираться.

Мы уже вышли на крыльцо, Алейников обернулся:

- Да брось, Миш, связываться со всякой пьянью!

Мужик отпустил Соколова, подпрыгнул к Алейникову, схватил его за рукав. Мы рванулись на помощь...

Прямо над ухом заверещал милицейский свисток.

Мы бросились на улицу.

Соколов и Алейников оттолкнули провокатора и выбежали следом.

К гостинице подъехал автобус - мы вскочили в него.

- Слава богу, - начал Калашников, но осекся - в автобус вскочили два милиционера и давешний провокатор.

- Поехали в отделение милиции, - приказали они шоферу.

- Что лыбишься? Что лыбишься? - заорал вдруг провокатор на Губанова.

- Спокойно, Леня, - сказал Алейников. - Чего вы к нам пристали? Мы никого не трогали, ничего не нарушали...

- Выясним, - сказал милиционер, и автобус с пассажирами и милиционерами, стерегущими переднюю дверь, свернул по набережной к отделению милиции.

- Рванем? - прошептал на ухо Калашников.

- Ага. И в разные стороны.

Толя передал это Губанову и Алейникову. Соколов не произнес ни слова.

Автобус остановился у отделения милиции. Двери открылись. Но милиционеры не увидели открытой задней двери вышли в переднюю, ожидая нас.

Соколов и Алейников пошли к первой двери, а мы выпрыгнули во вторую и бросились в стороны.

Милиционеры обернулись и помчались следом, свистя и крича.

Провокатор схватил Соколова, Алейников же обогнул автобус и дал стрекача по набережной. Его догнали, а когда нашли в кармане велосипедную цепь (он утверждал, что носил ее «для самообороны»), то рассвирепели.

Мы бы ушли, пусть не все, но ушли, если бы из отделения милиции не выбежали на крик дежурные милиционеры, да “добровольцы" из публики не помогли бы ловить нас  (я всегда в таких случаях - они были со мной и позже - вспоминаю одесских обывателей, которые бросились ловить народовольцев Желвакова и Халтурина, застреливших 18 марта 1882 года генерала Стрельникова - и схватили).

Нас поймали.

Алейников пытался «брать на жалость», но ничего не вышло, притащили в отделение.

Я сопротивлялся, заступился за избиваемого Губанова, орал: "Палачи! Сволочи!" - меня связали ремнями. Губанова били о пол лицом, меня пинали сапогами.

Меня одолевали грустные мысли.

Мы уже распространили листовки о демонстрации 14 апреля. Многие ждали события. Я кому только мог – рассказал, что произойдет в годовщину смерти Маяковского.

Так как же теперь? Отменить? Не придти?

А что скажут люди – не те «люди», «народ», а именно те, кто поверил в наше общество, и не только в него, а в то, что можно говорить открыто, без страха?

Если демонстрация не состоится, то грош цена всем нашим декларациям и обещаниям,  всем листовкам и разговорам, никто не поверит и нашим стихам…

Я не мог успокоиться. Лежал связанный, а рядом лежал также связанный Губанов и смеялся надо мной.

- Вовка, о чем ты думаешь, твою мать! Надо отсюда вырваться, а ты…

Он,  конечно, прав…

Мы успели договориться с ребятами: друг друга не знаем, познакомились в баре за пивом.

Не знаю, но нас это спасло.

То ли провокация была слишком явной, то ли мы были слишком молоды (мне, к примеру, не было и 18 лет), но когда мы с Губановым назвались чужими именами (Губанов именем приятеля, а я - двоюродного брата, уходящего на днях в армию - брату ничего не грозило), милиция, проверив по ЦАБу - Центральное адресное бюро, отпустила нас по домам.

Отпустили и Калашникова, и Пахомова (если был он - точно он, его сразу схватили милиционеры...)

А Соколова и Алейникова милиция сдала в суд и их приговорили к 5 или 6 суткам исправработ.

Исправработы - черт с ними! - но ребята не могли ходить на занятия в университет, им засчитывался прогул, кроме того, по месту учебы пошла "телега".

И главное – демонстрация все равно состоится!

 

 

3 АПРЕЛЯ - 13 АПРЕЛЯ 1965. МОСКВА

 

- За нами следили, - убежденно сказал Губанов, когда мы встретились через пару дней. - Точно! Они стали за нами следить сразу же после вечера 13 марта.

Меня не успела обуять гордость, что за мною следит КГБ, как Толя Калашников внес долю сомнения:

- Да те ли мы птицы, чтобы за нами следить?

- Наверно, хотят сорвать демонстрацию, - предположил я.

- Может быть, - согласился Губанов.

- Да мы никаких законов не нарушаем, - возразил здравомыслящий Толя, - в конституции написано, что граждане ССР имеют право на демонстрации.

- Ты, старик, не понимаешь, нас стали бояться, они же понимают, что мы - сила, вот и следят, они за всеми следят, кто не так себя ведет, не так  стихи пишет - зуб положу! - закончил Леня убеждать себя и нас.

Честно скажу, не убедил - ни меня, ни Толю. Мы знали склонность Губанова к аффектации, к излишнему сосредоточению внимания на своей персоне (хотя, кто знает, ведь он был

Л И Д Е Р О М  - не организатором, не руководителем, а именно ЛИДЕРОМ, здесь ни убавить, ни прибавить, но в то же время и в ТО время был инфантильным - как все мы! эгоистичным, капризным, но - поэтом от Бога, в то время, как все мы были поэтами от культуры), он мог не сдержать слова, неожиданно или не вовремя напиться.

Леня прочел нам с Калашниковым свои новые стихи:

 

Ждите палых колен,

пятый том парика,

и крахмальных карет,

и опять баррикад,

ждите скорых цепей,

ждите копоть солдат,

ждите новых царей,

словно мясо льда…

 

Губанов считал, что надо обязательно предупредить иностранных корреспондентов о нашей демонстрации -  иначе о ней никто не узнает.

- Ты знаешь английский язык? - спросил у Калашникова, который считался у нас полиглотом.

- Знаю.

- Позвони в американское посольство пресс-атташе, сообщи про 14 апреля.

- Да у них все телефоны, наверно, прослушиваются!

- А ты в день демонстрации позвони... Из телефона-автомата. Вот тебе телефон посольства... Спросишь, как позвонить пресс-атташе, тебе скажут.

Наивные мы были, юные...

Но так приходит опыт.

 

 

14 АПРЕЛЯ 1965. МОСКВА. ИЗМАЙЛОВО - ПЛОЩАДЬ МАЯКОВСКОГО - САДОВАЯ - УЛИЦА ГЕРЦЕНА, 5З

 

Утром ко мне домой приехали Урусов и Янкелевич. Мы сели за машинку и стали печатать программу СМОГ и петицию в Союз писателей.

Не просто перепечатывать, а сочинять – добавляя в то, что я написал раньше, определенные обороты и термины.

Тогда-то Урусов и вписал знаменитое "сумеречное состояние души", которое с таким удовольствием обсасывал в фельетоне Лиходеев.

В петиции от СП требовалось:

1. Признать СМОГ самостоятельной творческой организацией молодых.

2. Предоставить СМОГу помещение для собраний и выставок.

(Всего-то!)

- Пора ехать, - сказал Марк.

Мы взяли лозунги, засунули их под плащи и куртки, и поехали на Маяковку.

Никакого волнения не испытывали. Подумаешь, демонстрация! Рядовое выступление поэтов.

У памятника уже толпились люди, привлеченные нашей рекламой.

Наши знакомые - помню Наташу Гончарову - тонкую, улыбающуюся, страшно красивую! - кто в нее только не был влюблен?! - братьев Разумовских (будущих режиссера и актера), Лику Наволаеву, Аню Данцигер (будущего автора популярных песен Анну Сает-Шах), наших было мало - ни Алейникова, ни Губанова.

Мы ждали их минут пятнадцать, а люди все подходили - вот Юра Ивенский пришел - в светлом костюме, без плаща - было тепло, солнце, потом Миша Панов (в будущем он жениться на дочери Черненко), Толя Калашников, мой кореш Саша Васютков, Реброва, Бецофины, Игорь Красковец, а Губанова и Алейникова так и не было.

-  Надо начинать, - подтолкнул меня к памятнику Урусов.

Народ собрался.

- Ты позвонил в посольство? - спросил я у Калашникова.

- Позвонил, - кивнул он.

Губанова не было.

Алейникова не было, черт с ним… Но Губанов-то! Губанов...

Ивенский прочитал свои стихи.

Раздали плакаты.

Не помню, читал ли я, но что Ивенский читал «На темы Ремарка» помню (он недавно закончил это стихотворение и был в его власти, читал всем, я уже слышал). Помню, как Урусов, расстегнув плащ, декламировал Маяковского:

          "Не высидел дома - Тютчев,

                                                   Аннеский,

                                                                 Фет..."

Потом рядом со мной оказался Калашников, я вынул из-под плаща плакат и дал ему.

Плакат был таким: "ОТОРВЕМ ОТ СТАЛИНСКОГО МУНДИРА МЕДНЫЕ  ПУГОВИЦЫ ИДЕЙ И ТЕМ!”

Толя повесил его на шею - как на картинке "Ищу работу!" - и пошел рядом.

Урусов и Янкелевич развернули свой плакат: "БУДЕМ ХОДИТЬ БОСЫМИ И ГОРЯЧИМИ!"

Остальные плакаты  «Мы будем быть!», «Русь – ты вся поцелуй на морозе» (это из Хлебникова), «Искусство вне политики» - не помню кто нес.

Я залез на постамент и стал говорить речь.

Не помню точно про что, но Васютков мне напомнил (1988 год), что я говорил так:

- Чтобы нас не убили, как Маяковского, идем к Дому литераторов и предъявим писателям петицию.

Не помню.

Я говорил без бумажки, экспромтом.

Реброва утверждает, что я еще читал стихи. Тоже не помню.

Когда мы шли мимо "Пекина", я подсчитал, сколько нас - оказалось мало, 12 человек, а обещали быть ВСЕ.

Но я надеялся, что подойдут по пути, позже (всегда хочется думать о людях лучше...)

Вокруг нас шли человек сорок-пятьдесят наших знакомых и "малых шефов" - так придумал называть их Губанов - тех людей, что держали салоны, устраивали вечера смогистов, помогали.

Человек двести было студентов - университета, пединститута, других вузов (я  знал многих).

Но пока мы шли по Садовой (по правой стороне улицы), почему-то не смогли пойти по проезжей части, сквозь толпу вокруг нас стали просачиваться спортивные пареньки со сжатыми челюстями и крепкими кулаками.

Неожиданно они набросились на Урусова и Янкелевича и вырвали у них лозунг.

- Вперед! Не останавливаться! - закричал я. - Не поддавайтесь на провокацию!

На гэбушников зашумели студенты, те несколько десятков метров не проявляли активности, но когда Васютков повесил себе на шею плакат: "Русь, ты вся поцелуй на морозе!" - то снова накинулись  на него.

Саша оттолкнул одного, спрятался за спину Урусова, студенты завопили, образовалась, чуть ли не свалка, Васютков прикрывал свой плакат руками, мы шли вперед...

У Филатовской больницы гэбушники снова набросились на несущих плакаты, как по команде. Вмиг были порваны почти все лозунги.

Но я знал, что Янкелевич еще не вытащил крамольного лозунга "Лишим соцреализм девственности!", он его, видно, берег для Дома литераторов.

Мы подошли к переходу у улицы Качалова.

- Дальше! Дальше идем! Там перейдем! - раздались крики.

Кричали не наши, чужие, мы стали кричать, что перейдем здесь, но нас заглушали криками и часть толпы, уведенная стукачами, пошла дальше, а мы начали переходить улицу.

Перейдя, я посмотрел назад - людей стало меньше.

Кто испугался, кто отстал - я видел, как они спокойно шли по тротуару, смеялись, переговаривались, не принимая происходящего всерьез...

Куда идти дальше - на Воровского в Союз писателей или на Герцена к Дому литераторов, в здании которого находилась Московская писательская организация?

- В Союз, в Союз! - закричали опять в толпе.

И еще часть людей пошла на Воровского.

- К Дому литераторов! - кричал Михаил Панов, и мы пошли туда, нас уже нес поток, и краем глаза я видел, как два гэбушника набросились на Васюткова и сорвали у него с груди плакат.

Перейдя улицу, я посмотрел назад - людей стало еще меньше.

Но один плакат оставался у Марка, а у меня была петиция и программа СМОГа, которые мы должны были обязательно вручить советским писа­телям.

Вокруг меня шли уже пятеро гэбушников, и я по­нимал, что мне не уйти безнаказанно, как две недели назад.

Арабы выглядывали из своего посольства — потому что мы запрудили улицу, и троллейбус встал в горле Герцена, как кость, и арабы подумали, что пришли гро­мить их, но нет — оказалось, что соседей напротив.

Мы остановились у Дома литераторов.

Я огласил петицию.

Раздались аплодисменты.

На секунду показалось, что обойдется, ничего не бу­дет, что я спокойно доеду до дома...

Я понес петицию в Дом литераторов.

В дверях столкнулся с поэтом Виктором Уриным, которого знал.

- Виктор Аркадьевич! - сказал ему. - Вот пети­ция... Московской писательской   организации... Передайте! Вы же меня знаете!

Урин что-то ответил, взял петицию, пошел в ку­луары.

Я вышел на улицу.

Я еще успел что-то произнести, как сильным толчком меня сбили со ступенек и стали заламывать руки.

Неизвестно откуда появился Володя Морозов - здоровый высокий парень из литобъединения при Нефтяном институте.

Он ударом кулака опрокинул гэбушника, не ожи­давшего этого, и крикнул мне:

- Беги, Володя!

Я рванулся в сторону Садовой, но на меня снова на­бросились, потащили к машине, втолкнули в нее, я ви­дел, как Урусов пытается открыть заднюю дверь, но его отшвыривают, машина резко взяла с места, меня прижали к сиденью, я не пытался вырваться — беспо­лезно.

 

 

 

Зарубежная пресса

«Посев» 28 мая 1965

 

Плакаты «За свободу слова», «За свободу искусства» на улицах  Москвы

 

Из Москвы нам сообщают: в пятницу 14 апреля с. г., вечером, в Москве, на площади Маяковского, происходил большой митинг молодежи. На митинге были выдвинуты требования свободы слова, печати. Принимавшие в митинге участие поэты читали свои стихи, направленные против зажима литературы и искусства.

После митинга, в котором участвовало около тысячи человек, -  главным образом, молодежь,

18-22 лет, -  организовалась демонстрация. Часть участников митинга с плакатами «За свободу слова», «За свободу искусства» двинулась по улице Горького к Центральному дому литераторов на улице Герцена, где была сделана попытка повторить митинг.

Однако правительством были приняты меры к недопущению развития событий. Работники КГБ при поддержке милиции рассеяли демонстрацию. Арестовано 17 участников демонстрации.

Событие выдающееся, событие волнующее...

В Москве за 47 лет существования коммунистического строя было много демонстраций трудящихся. Но после лево-эсеровского мятежа в июле 1918 года это были лишь инсценировки власти с обманной целью, с целью демонстрирования единства тех лагерей в стране, между которыми нет и не может быть ничего, кроме непримиримой вражды, -  народа и антинародной власти.

Уже несколько другой характер имели два рода демонстраций последних лет.

К одним из них относятся различные вольные митинги молодежи, в частности, вольные собрания у памятника Маяковскому, начало которым было положено еще в начале этого десятилетия. Всем памятен большой резонанс, который получила статья в «Комсомольской правде» в 1961 году «Кубарем с Парнаса», в которой нашел отражение и митинг у памятника Маяковскому, на котором с чтением своих стихов выступали поэты «Феникса».

… Другого рода демонстрации – это  демонстрации, направленные против «агрессивных действий» иностранных «империалистических» государств и устраиваемые перед зданиями посольств этих государств в Москве. Хотя участие советских граждан в этих демонстрациях было количественно ничтожным, эти демонстрации сказали заметное неизгладимое психологическое влияние на население столицы и страны, укрепили в нем мысль о возможности и целесообразности его собственных уличных выступлений в борьбе с властью, за свои права.

Митинг и демонстрация 14 апреля в столице - это качественно новое явление, качественно новая ступень в развитии форм и динамики освободительной борьбы. Впервые вольный митинг вылился в организованное вольное шествие к зданию руководящего учреждения для предъявления требований. (По другой информации об этой демонстрации, которой мы располагаем и которая в деталях находится в некотором противоречии с приведенной в начале этой статьи, демонстранты даже имели целью направиться на Красную площадь). И впервые над головами шествующих возвышались самодельные транспаранты с лозунгами, которые по существу не могут вызывать возражений ни у кого (свобода слова и свобода искусства на словах не отрицаются и коммунистической властью), но в данной ситуации недвусмысленно звучали, как требования к власти предоставить людям то, что они не имеют и что вправе, как люди, как граждане своей страны, иметь, а, следовательно, и как политический вызов власти.

Демонстрация 14 апреля - это уже одно из политических новшеств послехрущевского развития в стране, которое власть умышленно пытается запутать своей политикой балансирования, затемнить, изобразить как картину, к которой подходила бы подпись «Блуждающие призраки».

В области литературы, после ряда путаных и противоречивых передовых статей в «Правде», главным ходом нового руководства КПСС была его фальшивка, которая называлась Второй съезд писателей РСФСР. Не решившись на то, что даже малыми детьми было бы принято как смехотворная ерунда, - на фальшивое провозглашение консолидации литературы на базе идеологических и организационных принципов политики нового руководства КПСС в этой области, оно зачислило в свой великий актив хотя бы то, что ему удалось уговорить лидеров враждующих лагерей в официальной литературе не демонстрировать свою ненависть друг к другу, не схватываться на «ринге» съезда, а литературную «фрондирующую» молодежь вообще не пускать ни на съезд, ни на его трибуну, а в речах казенных ораторов облепить ее грязью, затоптать ногами.

Но что же видим мы всего лишь через три месяца после съезда, результат которого власть,  во всяком случае, хотела бы расценивать как некую «консервацию» вражды лагерей в официальной литературе и как нанесение болезненного удара по молодой литературе?

Мы видим беспрецедентный случай забаллотирования всех кандидатов, выдвинутых на соискание Ленинской премии в области литературы и искусства, - т. е. настолько ожесточенной борьбы «группировок» в этом сточленном Комитете, что не удалось сойтись ни на одном из кандидатов, выдвинутых как «догматиками», так и «либералами» и даже редакцией «Правды» -  центрального органа партии.

И мы видим феномен открытой молодежной демонстрации на улицах столицы 14 апреля - за свободу печати, за свободу искусства, перепугавшей власть, прибегнувшей к насильственному разгону демонстрации и аресту ее участников.

Чье художественное вдохновение и чьи организаторские усилия начертали смелые слова на плакатах, и повели демонстрацию по улицам столицы?

Это были, видимо, уже не те кратковременные литературные властители дум молодежи конца пятидесятых-  начала шестидесятых годов, которые на съезде писателей сидели молча и тихо в то время, когда свиньи нового класса - соболевы, софроновы надругивались над возвышенными идеалами и чистыми порывами их сверстников и младшей поросли.

Чувствуется по всему, что сейчас, особенно после съезда писателей, среди молодежи происходят усиленный поиск и формирование новых авторитетов, пока еще безвестных, но которые обязательно будут известны. От предыдущих кратковременных властителей дум их отличают радикализм действия и последовательная честность мышления.

И это угадывается в московской демонстрации 14 апреля.

 

 

14 АПРЕЛЯ – 19 АПРЕЛЯ   1965.  ИСПРАВРАБОТЫ И СЛАВА МАКАРОВ

 

...Сначала привезли в одно отделение милиции, по­том в другое, наконец — в третье, почему-то на улице Грицевец, недалеко от Музея изобразительных ис­кусств. Оставили в камере среди задержанных.

Я находился в состоянии эйфории – демонстрация удалась, мы никого не подвели, никого не обманули.

На другой день в суде за пять минут мне влепили 5 суток исправработ. Вероятно, так мало я получил по малолетству — мне еще не исполнилось восемнадцати лет.

Вместе со мной судили на различные «сутки» и других обитателей камеры. Когда  всех привезли  обратно в милицейский подвал, то  ко мне подошел невысокого роста, горбя­щийся парень и спросил:

- Я тебя видел на Маяковке или ошибаюсь?

- Не ошибаешься.

- Во-во, смотрю, знакомое лицо! А я, знаешь, когда вы демонстрацией пошли, задержался, ко мне то ли дружинник привязался, то ли лягавый в штатском... Ну, я ему сказал, что про него думаю... Тут меня и повя­зали...

Так я познакомился с Вячеславом Макаровым, кото­рый под именем Макара Славкова выведен в повести Тарсиса «Палата № 7».

- Ты тоже пишешь?

- А как же!

Мы стали читать другу стихи. Чужие стихи обоим не понравились. Но оба вида не подали.

Я стал рассказывать про СМОГ, а он мне про своего знакомого писателя Валерия Яковлевича Тарсиса. Имя писателя ничего не говорило. Из прозаиков я тогда признавал лишь Василия Аксенова и Анатолия Гладилина, ну еще Шервуда Андерсена. А Тарсиса не знал.

- Не  может   быть! —   не   верил   Слава. -  Да  его весь мир знает! Его вещи каждый день по радио передают!

Имелось в виду «ихнее», «вражеское», «клеветниче­ское» радио, но у меня не было транзистора, и я не слу­шал «голосов».

- Я тебя с ним познакомлю! Великий человек! Ни­чего не боится!

- А если посадят?

- Его уже сажали в дурдом, я вместе с ним сидел, я тебе рассказывал... Не посадят - заграница заступится...

- "Заграница нам поможет", - процитировал я "Двенадцать стульев", но тут же понял, что не к месту.

На другой день нас погнали на работу - мы должны были убирать мусор на какой-то стройке.

Здание находилось на 2-й Брестской улице – в районе,  где я прожил пятнадцать лет, где все знакомо от проходных дворов до магазинов.

Часа через два мусор "декабристы" (Указ об исправработах вышел в декабре, потому всех осужденных по нему, шутя называют "декабристами") убрали, и милиционер отпустил нас куда глаза глядят, велев вернуться к четырем часам в отделение.

Мы со Славой поехали к Тарсису.

 

 

Зарубежная  пресса

«Посев» 3 декабря 1965

 

Как мы уже сообщали, 14 апреля 1965 г. в Москве происходил большой митинг молодежи на площади Маяковского, который закончился демонстрацией, прошедшей с плакатами к Центральному дому литераторов (см. «П о с е в»  от 28 мая с. г.). 20 июня в «Комсомольской правде» появился довольно беспомощный фельетон Леонида Лиходеева «Отраженная гипербола», посвященный молодежной организации СМОГ – «Самого молодого общества гениев», лозунг которой «Смелость, Мысль, Образ, Глубина».

Пытаясь всячески умалить значение этого движения, Лиходеев должен был, однако, признать, что было открытое выступление этой группы.

Сопоставление сообщения о демонстрации 14 апреля и высказываний Лиходеева позволило нам прийти к выводу о связанности СМОГа с событиями 14 апреля (см. «П о с е в»  от 2 июля с. г.). О СМОГе заговорил также первый секретарь ЦК ВЛКСМ  С.Павлов в статье  «Юность верна коммунистическим идеалам», опубликованной в Правде от 27 июня с. г.:

«Более всего желают враги наши посеять в умах советской молодежи отвратительные семена неверия, безысходности, обывательщины. И каждый раз желаемое они выдают за действительное. Собрались где-то полтора десятка лоботрясов и объявили «себя самым молодым обществом гениев», а западная пресса заносит это в разряд  нового порыва целого «поколения»... (выделено нами -  Ред.). Мы не знаем, какую западную прессу имел в виду Павлов, но 2 июня мы писали: «Суть во все более и более разгорающемся конфликте нашей молодежи с теми отцами, которые сегодня правят страной».

За этот срок из страны продолжали поступать все новые сведения о демонстрации 14 апреля, свидетельствующие, во всяком случае, о том, что мы имеем дело не с «полутора десятками лоботрясов». Ниже мы печатаем письмо студента МГУ, которое получено с большим опозданием, но которое наиболее полно описывает события 14 апреля и, его мотивы, подтверждая правильность сделанного нами ранее вывода. Это письмо было передано на Запад с просьбой его опубликовать.

«12 апреля в здании МГУ я нашел листовку, подписанную Центральным комитетом СМОГ, призывающую явиться на демонстрацию на площадь Маяковского. В течение 13 и 14 апреля на здании МГУ неоднократно появлялись афиши и приклеенные листовки того же содержания. Их срывали, но они появлялись снова. Среди студентов было много разговоров об этих листовках. Говорили, что они появились также в консерватории, в некоторых институтах, на здании библиотеки имени Ленина и на зданиях издательства «Правды» и «Молодой гвардии». Студенты говорили, что известных им СМОГистов, учащихся в МГУ, вызывали в деканат и предупреждали, что в случае их появления на площади Маяковского они будут исключены из университета. Поговаривали, что КГБ, МК КПСС, МК и ЦК ВЛКСМ знают о готовящейся демонстрации и отдали приказ ее разогнать.

Сговорившись о друзьями, мы решили идти на площадь порознь и встретиться там в 6 часов вечера. К этому времени на площади собралось около 200 человек, и все время подходили новые люди. Кто-то произнес короткую речь, но я не уловил ее содержание.

В толпе говорили, что выступают члены СМОГа. Второй оратор прочел петицию, обращенную к Союзу писателей; в ней требовали признания СМОГа, свободы в пропаганде и агитации его идей, предоставления ему своего печатного органа и т. п. Какие-то молодые люди пытались помешать чтению, и вырвали петицию из рук выступавшего, но возмущенные слушатели отобрали ее. Народу становилось все больше.

На площади уже было около 900 человек, но, по-видимому, у организаторов что-то не ладилось. Кого-то ждали, говорили, что кто-то еще не пришел. Одним словом, получилось замешательство, которое стало передаваться толпе.

В то время на ступеньки памятника поднялся молодой человек и закричал: «Кто не трус, кому дорого русское искусство», -  за мной! И он пошел сквозь толпу к Садовой. Большая часть толпы, -  человек 300-350, - потянулись за ним. Другие остались у памятника, где началось чтение стихов. В толпе шныряли поклонники в штатском. Они что-то нашептывали, грозили. Две милицейские машины с рупорами стали заглушать чтение, но толпа не расходилась. Мы с приятелем побежали догонять шествие. Из подошедшего троллейбуса выпрыгнула группа молодежи и примкнула и шествию. Идущие впереди крикнули: «Развернуть лозунги!» И действительно, над толпой поднялся трехметровый плакат, написанный на обоях: «Да здравствует левое искусство!» Не успели его пронести и ста метров, как из колонны подбежали какие-то два типа и ловко разорвали плакат.

«Вперед!» - раздалось из головы колонны, - не отвечать на провокации». Мы пошли дальше. Над толпой подняли другие лозунги: «Будем ходить босыми и горячими», «Оторвем со сталинского мундира медные пуговицы идей и тем», «Лишим соцреализм девственности», «Свободу Бродскому, Осипову, Нарице, Буковскому и другим», «Искусство вне идеологий», «Мы будем быть».

Переодетые чекисты и оперативники набрасывались на несущих плакаты, вырывали лозунги, пытались устроить драку, но толпа уже подошла к Дому литераторов. Поднявшись на ступеньки, кто-то снова прочел петицию. Двое вошли в Дом литераторов, а выйдя, сказали, что вручили копию петиции ответственному секретарю Московского отделения Союза писателей Ильину. В это время на читавшего петицию сзади набросились двое оперативников и столкнули его со ступенек вниз, где еще двое стали закручивать ему руки за спину. Ребята бросились на помощь, но оказалось, что подоспело много чекистов и оперативников. Многих тут же арестовали. Руководителю удалось вырваться, но чекисты сбили его с ног и, избивая, поволокли к машине.

«Кому дорого искусство, -  помогите!» - закричал он, отплевываясь кровью (ему разбили нос и губу). В ответ раздался дружный смех чекистов и их прихлебателей. Отбить его пыталась группа студентов МГУ, но безуспешно. Он отчаянно отбивался ногами и головой, но его тащило уже 6 человек. Его втолкнули в машину. Мы бросились к ней, пытались открыть, но нас оттащили. Машина с места рванула на третьей скорости и умчалась куда-то. Теперь отбивались мы.

У Дома литераторов была свалка. Троллейбусы стояли, Вся улица Герцена была перегорожена дерущимися с одной стороны - около 200 студентов, а с другой - около 100  чекистов, оперативников, дружинников, милиционеров и добровольцев из советских писателей (видимо, из Дома литераторов - Ред.). Около 200 человек в толпе были нейтральны, они стояли вокруг, шумели.

Нам удалось убежать. Не всем, но многим.

Через несколько дней был суд, но арестованным дали всего по несколько суток каталажки.

Шестерых СМОГистов исключили из МГУ. Многие попали под наблюдение. Но важен сам факт – впервые за последние 40 лет, именно впервые за 40 лет, литературно-политическая демонстрация имела такой огромный резонанс в московском, да и не только в московском, обществе...»

 

Демонстрация 14 апреля - звено целого развития. Всем еще памятны происходившие в 1959-1961 гг. собрания у памятника Маяковскому, где молодые поэты, восстающие против партийных рамок в искусстве, читали свои стихи.

Среди участников этих сходок, которых до сих пор называют маяковцами, были и авторы подпольного молодежного журнала «Феникс».

Как раз их выступления были самыми резкими и непримиримыми, о чем, исходя злобой, писали  «Комсомольская правда» 14 января 1962 г. и  «Молодой коммунист»  в  № 2, 1962 г.

Потом эти собрания были властью запрещены - из страха. Сегодня они читают стихи, а завтра крикнут долой коммунизм, - так этот запрет объяснил один научный работник. Но теперь этот запрет был сметен участниками митинга и демонстрации 14 апреля 1965 г. Они еще не кричали долой коммунизм, но они, в отличие от прежних сходок, выступали организованно, сплоченные волевым стремлением добиться своих прав на свободу искусства, на свободу слова и мысли, без которой не могут жить ни молодежь, ни народ, Они не ограничились чтением стихов, Они ставили  т р е б о в а н и я   с полным сознанием своего п р а в а на такие действия. И наш корреспондент совершенно правильно охарактеризовал эту демонстрацию, как литературно-политическую. Это открытое выступление влило как бы новые силы в круги литературной молодежи. В частности, поступают новые сведения о возобновлении сходок у памятника Маяковскому.

Некоторые из них проходят мирно. Читаются стихи, и присутствующие наблюдатели из органов не вмешиваются. Однако этот мир весьма относителен.

 

 

16 АПРЕЛЯ 1965. ТАРСИС

 

Валерий Яковлевич жил в писательском доме, где жили Галич, Войнович и другие известные писатели, на одной площадке с писателем Евгением Воробьевым.

 

( Позднее в третьем подъезде этого дома работал вахтером бывший смогист, член Союза писателей с ноября 1988 года, поэт Александр Васютков. Когда я приходил к Саше в гости - раз в три дня он работал сутками - то сидя за бутылочкой десятирублевой белоголовой, я все время вспоминаю Валерия Яковлевича, который жил в этом доме, и часто, видя своего учителя по ВГИКу Евгения Иосифовича Габриловича, думаю, как же странно иногда складываются литературные судьбы, ведь ровесники, кажись...)

 

Поэтому когда вахтерша подозрительно спросила:

- Вы к кому?

- К Воробьевым! - ответил Слава, и нас пропустили.

Эта конспиративная уловка срабатывала все время, поскольку Саша уведомил меня, что все вахтерши в подъезде стучат на Тарсиса, а у Воробьева сын - взрослый парень, так что, не дрейфь, прорвемся...

Мы позвонили в дверь и нас впустили.

Тарсис мне понравился.

Он был полон неизведанным чувством.

Это чувство вырывалось из него, как крик, окутывала, как аура, оно было незнакомо и притягательно, как первая женщина.

Оно касалось тех, кто с ним общался.

Одних - отпугивало, других - ранило, третьих - настораживало, но всех притягивало - даже тех, кто пугался.

Чувство это называлось СВОБОДОЙ.

Оно владело и лепило Тарсиса.

Свободный человек встретил меня в квартире 79 по 2-й Аэропортовской, 7 (теперь улица Черняховского, дом 4), в замечательной квартире в роскошном кооперативном писательском доме, построенном Союзом писателей, членом которого он уже не являлся.

Солнечные пятна прорывались сквозь матовую дверь кабинета, составляя на блестящем паркете прихожей овальные иероглифы.

И в руках у Тарсиса была книга с иероглифами на бело-синей суперобложке, хотя текст оказался на английском. Перевод Лао Цзы с китайского на английский. Тарсис читал на английском, переводя древнюю мудрость на русский.

Не для кого-то. Так, между делом, для гостя, для меня.

Он был добрым, а добрые люди привлекают именно своей добротой.

Узнав, что мы из "узилища" накормил домашним обедом, предложил вина - сам, не пил, мы тоже отказались, расспрашивал о СМОГе.

Его поразил сам факт нашей демонстрации и существования независимого литературного общества. Я рассказал ему все - и про СМОГ, и про "ЧУ!", и про лозунги демонстрации, и про то, как нас из пивного бара  2 апреля забирали в милицию.

Сначала он слушал недоверчиво, потом - удивленно, затем - заинтересовался и, наконец, взял в руки карандаш и стал записывать в тетрадку. В простую ученическую тетрадку в зеленой обложке. Что-то - особенно его заинтересовавшее! - он выписывал на небольшие листочки, стопкой лежащие на подоконнике.

Перед тем как писать, включил транзисторный приемник, нашел какую-то лихую западную мелодию.

- Послушаем-ка джаз... На всякий случай, - и подмигнул.

Как только он взял в руки карандаш, я замолчал, но, поняв причину молчания, он небрежно бросил:

- У меня на днях будут иностранные корреспонденты, думаю, ваше литературное общество для них станет сенсацией...

Я продолжал рассказывать.

(Через много лет я с интересом перечитывал свои “корреспонденции” в еженедельных номерах “Посева” - тогда он был еженедельником, а не журналом).

По всей вероятности, (хотя внутри у меня все холодело) Тарсиса не слушали. Разве что - телефон. Но он стоял в коридоре. И опытный, поднаторевший в борьбе с “Конторой Глубокого Бурения” писатель, обычно включал транзисторный приемник, который создавал музыкальный фон. На всякий случай...

Потом Валерий Яковлевич продиктовал свой телефон и предложил звонить, когда возникнет необходимость поговорить, посоветоваться, разрешить проблемы.

Сам  Валерий Яковлевич описывал свою историю так.

К началу 1962 года у него, рядового члена Союза писателей, который долгие годы занимался литературной поденщиной - переводами с языков народов СССР, а также с французского, итальянского, испанского и немецкого (всего перевел 34 книги), давно уже не было иллюзий, в какой стране он живет. Ему исполнилось 56 лет. Он воевал. Был трижды тяжело ранен. И с полной уверенностью мог сказать, что солдаты воевали не за Сталина, не за советскую власть, а за русскую землю.

Он спускался по лестнице разочарований, и куда ни направлял свой взгляд, всюду видел одно: ложь, фальшь, жестокость, произвол, хамство. Бесстыдство властей доходило до беспримерной наглости. Народ жил впроголодь, а газеты писали об изобилии. Народ все больше и больше ненавидел рабский режим, а газеты твердили о единстве партии и народа.

- Когда смотришь на мир раскрытыми глазами, без повязок, без шор советского тоталитаризма, ясно видишь эту нехитро сплетенную ложь. Просматривал я как-то "Известия", и мне почему-то бросилась в глаза информация, в которой сообщалось, что с 1 апреля с.г. на фондовой бирже в Москве котировались доллары по девяносто копеек. Я и раньше, до моего духовного возрождения, видел эту информацию, но не обращал на нее внимания, как и все русские люди. Но теперь я подумал - да ведь здесь, что ни слово - то ложь. Прежде всего, не существует в СССР никакой фондовой биржи; во-вторых, никакая иностранная валюта в Москве не котируется - ведь за ее куплю-продажу в Советском Союзе людей расстреливают. А сколько действительно стоит доллар в СССР?! Вот вы заходите "в магазин "Березка" возле Новодевичьего кладбища, где торговля производится только на валюту или сертификаты и покупаете автомобиль "Москвич". Вам выдают счет на четыре тысячи семьсот одиннадцать рублей, вы идете в кассу платить, а сидящая там девушка вам любезно сообщает, что вы должны заплатить семьсот восемьдесят долларов. Возникает законный вопрос: сколько же стоит доллар - девяносто копеек или шесть рублей?

Он писал каждый день. Написал трилогию "Столкновение с зеркалом” - 2000 страниц на машинке. Годы шли. Все, что писал, складывал в стол. Потом была написана - теперь уж о послесталинской России - вторая трилогия из романов "Веселенькая жизнь", "Комбинат наслаждений" и "Тысяча иллюзий".

Сначала рукописи шли в ящик письменного стола, затем снимались на пленку и уходили за границу. Он не скрывал, что поскольку его романы в России не печатают, он будет печататься за рубежом.

Одни знакомые пугались его, другие - посмеивались, третьи - крутили пальцем у виска.

Однажды в квартире раздался телефонный звонок: это был секретарь парткома Союза писателей Сытин.

- Валерий Яковлевич, - сказал он, - мы решили вам помочь. Приходите в понедельник в 12 часов в партком, поговорим обо всем.

Тарсис шел в Союз без иллюзий, но с крохотной надеждой - вдруг что-то изменилось? вдруг решили все-таки печатать?

Сытин выбежал ему навстречу. Вид у него был растерянный. Он что-то мямлил, юлил, заикался.

- Знаешь, тут товарищи хотели с тобой поговорить, они тоже хотят тебе помочь.

- Какие товарищи?

- Из Комитета государственной безопасности.

Тарсис посмотрел на парторга с нескрываемым отвращением.

В это время в приемную из сытинского кабинета выкатились два существа, один - высокий, с проседью, другой - небольшого роста, с заметно округлившимся животиком. Это был полковник Михаил Иванович Бардин, который вел "дело" Тарсиса. Позднее он вел дела и других писателей, в частности, Владимира Максимова.

Хотя еще ни одной книги не было издано за границей, он тут же стал запугивать писателя:

- Ваше положение тяжелое. Если ваши книги выйдут за границей, мы вас посадим, и будем судить по всей строгости.

Тарсис ответил с присущим ему пафосом.

- Можете меня расстрелять. Но что вы расстреляете? Мое тело. Но моя душа, мои произведения недосягаемы. Они - за рубежом. И обязательно скоро выйдут в свет и на многих языках, так что можете меня расстреливать хоть сейчас.

Он сообщил о разговоре иностранным корреспондентам.

На Западе забили тревогу. Из Лондона приехала представительница издательства “Коллинс”. Она предложила Тарсису опубликовать его повесть "Сказание о синей мухе" под псевдонимом.

Но Тарсис категорически отказался, считая, что в идейной борьбе надо выступать с открытым забралом. Кроме того, он хотел показать, что в России не все писатели - трусы и лакеи.

"Сказание о синей мухе" было не только знамением времени, разоблачением фальшивой сущности хрущевского безвременья, но и вызовом режиму.

КГБ узнал, что Тарсис передал свои рукописи для публикации за границу.

Его не расстреляли, не посадили в лагерь, но упрятали в сумасшедший дом. В знаменитую психбольницу им. Кащенко, легендарную "Канатчикову дачу", где он лежал с 23 августа 1962 по март 1963.

- В палате 7 сто тридцать девятого отделения больницы имени Кащенко я увидел всю Россию, великую и несчастную мою родину, на которую коммунистические палачи пытались надеть смирительную рубашку, - рассказывал он впоследствии.

Когда его выпустили, первое, что он сделал - отослал в "инстанции" членские билеты КПСС и Союза писателей.

Обо всем пережитом в психушке он рассказал в новом произведении - в повести "Палата

№ 7", которая произвела на Западе эффект разорвавшейся бомбы. До этого никто не знал, что психиатрия в Советском Союзе используется в политических целях.

"Россия из "Палаты № 6" перешла в "Палату № 7”, - писала одна из английских газет.

Эта книга - ужасающая история нормальных людей, попавших в психиатрическую лечебницу. В художественном произведении трудно отличить факты от вымысла, но материал в повести подается через восприятии главного героя - Валентина Алмазова, заключенного в дурдом за написание антисоветских произведений.

Тарсис показал в повести весь бесчеловечный механизм подавления, ломки и уничтожения независимой человеческой личности.

Если "Сказание о синей мухе" - сатирическое повествование с многочисленными философскими отступлениями (Валерий Яковлевич считал своим учителем Достоевского, что четко проглядывается в его книгах), где ирония быстро и легко переходит от усмешки к злой сатире, то "Палата № 7" - почти очерк, написанный скупо и жестко, с минимальным использованием палитры литературного творчества.

Повесть была напечатана в журнале "Грани", вышла отдельным изданием, и переведе­на на все языки - английский, бенгальский, голландский, датский, исландский, испанский, италь-янский, норвеж­ский, турецкий, французский, шведский.

 

 

 

20 АПРЕЛЯ 1965

 

Меня выпустили из милиции, где я отбывал свои пять суток (статьи 190 тогда еще не существовало, иначе бы я возвратился домой через три года), вернув мне паспорт.

Я ехал в метро, с "Арбатской" на "Первомайскую", рассматривал свой паспорт и не обратил внимания на красивого молодого человека, который, в свою очередь, рассматривает меня.

А зря!

Это был Анатолий Щукин - один из популярнейших поэтов площади Маяковского 1960-61 годов - который - в свое время - за чтение стихов на "Маяке" также отбывал пять суток исправработ. Сейчас он смотрел на меня - не зная, кто я – но, понимая, что так может рассматривать паспорт человек только после отбытия суток...

 

 

МАРТ 1968

 

...я вышел из милиции и посмотрел на то, что было у меня в руках -  паспорт, зеленый, помните? цвета хаки, старый паспорт, где проставляли штампик о месте работы, я посмотрел в него -  там стояла московская прописка, я вернулся, я вернулся, я здесь, я в Москве, но здесь почему-то все по-другому, почему-то все, все мои друзья и знакомые пьют, пьют водку, пьянеют, ну зачем же так много пить, я не люблю пить, ребята, мы же раньше брали две бутылки "альб-десерт" или яблочного сидра и нам хватало на десять человек, ведь тогда не надо было пить, что говорить, а теперь без бутылки никакого разговора, никакого общения -  ну почему? ну зачем? и кто это придумал? да что же произошло за два года моего отсутствия, за два года моей ссылки?..

 

 

21-22  АПРЕЛЯ  1965

 

- Ты, почему не пришел на демонстрацию? - спросил я Губанова, как только его увидел.

- Понимаешь, старик, меня арестовали, - врал он без обычного вдохновения, смотрел в сторону.

- Ага! Именно 14 апреля?

- Ну, да, и засунули меня в Кащенко, только что сбежал оттуда... Да ты и без меня отлично справился, все знают…

- Бог тебе судья, Леня, - сказал Васютков, присутствовавший при нашем разговоре.

- Ну не пришел - так не пришел, мало ли каких причин не бывает! Может, мать ему посоветовала не ходить

Мать Лени работала в ОВИРе - тогда ОВИР был не районным, а общемосковским, то есть гэбушной системы, мы всегда относились к его семейным проблемам с пониманием.

- А ты, почему не был на демонстрации? - спросил  я у Алейникова.

- Да ты что, старик! - начал он наступление. - Меня за тот пивной бар из университета выгоняют! Какая тут демонстрация...

Тогда же, после демонстрации, Губанов сообщил, что Николай Мишин и Аркадий Пахомов где-то, как-то скомпрометировали СМОГ, и их надо исключить из общества.

Особенно Мишина, который от имени СМОГ раздавал всевозможные заверения и обещания.

Мишина исключили из общества в начале мая. Аркадия Пахомова оставили условно (в августе Губанов, со слов Алейникова, сообщил, что Пахомов осознал - не помню, в чем была его вина, может, просто они повздорили...)

Решили издать коллективный сборник “Чу” и  журнал “Авангард”.

- Мы – авангард русского искусства, значит, и журнал должен так называться, - проповедовал Губанов.

- Отлично, - согласился я. – АРИ пойдет? Авангард Русского Искусства. То есть,  журнал «Авангард» -  как орган АРИ.

- Здорово! – похвалил Губанов. – Вот ты им и займешься.

Думали о расширении смогистского влияния на родину Кублановского (Рыбинск), Алейникова (Кривой Рог), на Ленинград (Губанов знаком с Кривулиным). Рассуждали логично – ведь должны быть в провинции молодые поэты? Должны. Значит, надо привлечь их в СМОГ.

Но было видно,  что после демонстрации, в которой они не участвовали, и Алейников, и Кублановский охладели к обществу. С этим охлаждением ослабевала наша связь с университетом.

 

(Кублановский позднее писал, что его вызвал профессор, у которого Юра учился в университете и предложил заниматься искусствоведением, не литературными сборищами, и благоразумие взяло вверх у Кублановского…)

 

Москвичам же терять было нечего, в отличие от иногородних, и потому мы продолжали выступать - теперь по школам, где учились наши друзья и подружки.

Собирались два-три старших класса на школьный вечер, мы выступали – читали стихи, рассказывали про СМОГ, потом начинались обычные школьные танцы, а мы беседовали с ребятами, вербовали сторонников, и снова читали стихи.

 

 

25 АПРЕЛЯ 1965

 

Я повел Губанова к Тарсису. Кого же вести, как не его.

Тарсису понравился Леня, Лене же Валерий Яковлевич поначалу - нет.

-  Маразматик! Он бредит! Он считает себя великим писателем! А великий писатель один -  Достоевский! -  кричал Леня, когда мы вышли.

Я успокаивал его.

Но этот разговор был частный, личный, не будем забывать, что Губанов НИКОГО не признавал талантливее себя, даже ближайших друзей по СМОГу.

Но потом он подобрел к Тарсису - не только потому, что тот ссужал его деньгами, постоянно хвалил, называл "надеждой русской поэзии" а это так и было -  на Леню надеялись многие -  и официальные «левые», и мы, смогисты.

Он все время ревностно сохранял свой внутренний  литературный мир от вторжения не только чужих и чуждых, но и от просто непонимающих, надевая маску хама, хулигана -  он очень любил рассказывать про похождении Есенина или Павла Васильева, какие те были в загуле, в пьянстве, в женщинах, он создавал свой  о б р а з   в глазах современников еще при жизни.

-  Жизнь -  постепенное снятие масок, до последней, из гипса, -  любил повторять он неизвестно чей афоризм.

Он показывал мне свою гипсовую маску, снятую, кажется, Распоповым.

- Во, смотри, -  говорил он, -  это -  маска Пушкина, а это моя. Похожи?

-  Ага, обе белые.

Он тогда был смешлив, смеялся по поводу и без него, иногда, он понимал шутки, иногда -  нет, и тогда злился, становился занудливо-въедливым, стараясь подковырнуть, или, как говорится грубее -  "подъебывал".

 

 

МАЙ 1965

 

Мы тогда часто спорили с Губановым о стихах поэтов с площади Маяковского.

Незадолго до того, Леня познакомил меня с Михаилом Капланом, одним из  тех поэтов, которые читали стихи у памятника Маяковскому в 1959-62 годах. Про них были опубликованы разгромные статьи в газетах и выступления запретили.

Каплан много рассказывал мне о прошлых чтениях, цитировал стихи. У него была великолепная память и хороший литературный вкус.

Губанов, после встречи с Галансковым  возмущался:

-     Ты, представляешь, он себя вождем чувствует! Он со мной себя ведет себя, как партийный босс! А какой он вождь? Его время прошло! Сегодняшний вождь - я!

Губанов не признавал никаких авторитетов, хотя относился к предшественникам с недоверчивым уважением - он опа­сался их - за ними была слава прошлых лет, опыт самиздата (тогда, правда, так не называли машинописные сборники, влияние в литературных салонах.

Это позже, когда его втянули в околодиссиденский круг литераторов, когда он понял, что здесь - лучшая аудитория для него, -  признал их преимущество.

Но до того должен был пройти не один день.

-     Вот, смотри, - говорил он, показывая "Феникс" 1961 го­да, - как журнал почти идеальный образец. Но давай почитай стихи того же Галанскова! Читал? Знаешь несколько строк наи-­ зусть? Ну, ты даешь! Чистая зарифмованная политика, а? Маяковский? Нет, здесь есть более-менее нормальные стихи только у Ковшина... И то не все!-  Тебе Каплан голову дурит, - смеялся Губанов.

Опять же повторяю - он никого не признавал равным себе, разве что, мог согласиться, если его могли убедить (таких людей не знаю - кто бы мог!?),  что стихи – замечательные; он соглашал­ся только с тем, что замечательные стихи есть только у Цветаевой, Мандельштама, Хлебникова, Пастернака, Губанова, у других - отдель­ные строчки.

Но свое отношение к стихам он мог внушить только Алейникову.

Кублановский старался не встревать в споры о том, кто как пишет. А мне нравились стихи Щукина, Ковшина, Каплана.

После того, как передали Тарсису экземпляр "ЧУ!", ожида­ли, что он его быстро переправит на Запад, и о нас будут говорить все зарубежные "голоса".

Калашников слушал их ночь напролет. У него дома стоял старинный, еще довоенный ламповый приемник, на котором, по его словам, можно поймать любую зарубежную радиостанцию.

- Ничего нового, - разводил он руками при встрече.

- Может, ты плохо слушал, Толя? - спрашивали мы, ибо слава и признание могли прийти только с той стороны.

- И "Голос Америки" слушал, и "Би-би-си", и "Немецкую волну", и даже "Свободу" смог поймать!  Ноль. Ничего про нас.

В Москве становилось неуютно - наступила весна, студенты и школьники по горло были заняты предстоящими экзаменами, СМОГ не имел помещений для выступлений, кадров помощников (заняты учебой), был пропитан страхом с одновременным восторгом, возникшим после демонстрации 14 апреля.

-     Поедем на дачу! - предложил я Губанову. - Не на твою, а на свою. Будем там писать. Снимем дачу у Иодковского - он к нам хорошо отно­сится, а на даче не живет, в Икше - на той стороне канала, давай, скинемся по рублю, снимем дачу!

Я заранее обговорил с Иодковским, что мы снимем у него дачу за 30 рублей в месяц, и он согласился.

Губанов обрадовался возможности пожить за городом со своими ребятами, писать, отдохнуть.

-  Мы там устроим  «курсы повышения квалификации» для смогистов, будем читать лек­ции - про футуризм, про имажинизм... Конкурсы проводить – на лучшую рифму, к примеру, или, на лучший сонет, - фантазировал он, и сам загорался от своих слов....

Смогисты скинулись по рублю, и необходимая сумма  Иодковскому была собрана.

30 рублей для нас тогда были суммой - и не малой. Не забывайте, что из состава тогдашнего СМОГа никто не состоял на службе, мы были студентами, школьниками, либо "тунеядцами».  Правда, Алейников гордо сообщил уже в конце мая:

-     В университете меня и Соколова восстановили, правда, перевели на вечернее отделение. Но ничего - я через год буду на дневном!

Как ему удалась подобная операция - не знаю. Для того чтобы учиться на вечернем отделении, нужно обязательно где-то работать. А Алейников нигде не работал.

В конце мая перевезли на дачу в Икше вещи, машинку, бу­маги.

Алейников на стене избы - с внешней стороны! - изобразил мелом ангела, набил гвоздей, навесил тряпок, железок, непо­нятных предметов, сделал несколько мазков акварелью.

- Поп-арт, - объяснял он нам.

Жители деревни ходили смотреть на диковинную стену, чесал в затылках, охали, жаловались в сельсовет.

Сельсовет приказал ликвидировать поп-арт на стене избы, поскольку она (стена) травмирует  эстетические чувства сельчан.

Пришлось - ликвидировать.

 

 

МИРОНОВ  И  ЭРЛЬ

 

Как-то рано утром позвонил Губанов и сказал, что приехали из Ленинграда поэты.

Я помчался к нему – знакомиться.

Оказалось, что из Питера прибыли посланцы тамошнего литературного цеха Владимир Эрль и Александр Миронов. Они слышали про СМОГ, и прибыли с намерением узнать, что это за объединение, с чем его едят, и нельзя им тоже отведать кусочек.

Им очень понравились москвичи. Чем же? Они объяснили:

- Мы имели адрес, и спрашиваем на Ленинградском вокзале: как нам проехать вот по такому адресу? Нам отвечают – на метро. Мы спрашиваем: а нельзя ли доехать на трамвае или на троллейбусе? Люди удивились и отвечают: на метро же быстрее и удобнее. Мы говорим: денег нет. Ну, нам сразу кучу мелочи подарили. Нет, москвичи – хорошие люди…

Губанов  тут же по-московски, щедро предложил.

- Вступайте в СМОГ! Нам нужен филиал в Питере. Вы всех знаете у себя, привлекайте хороших ребят.

Он достал экземпляр «Чу!» и протянул ленинградцам.

Те в ответ достали свои стихи.

Губанов стал читать собственные стихи, но ленинградцы, хотя и слушали внимательно, остались равнодушны – они оказались типичными представителями «ленинградской» поэтической школы. Хотя  оба были модернистами.

 

 

30 МАЯ 1965 ГОДА. ПЕРЕДЕЛКИНО

 

Не бывавшему в этот день в Переделкино на могиле Бориса Леонидовича ничего не скажет, что это был воск­ресный день (в 65-м году суббота значилась рабочей, хотя работали на час меньше, тогда вообще был 8 часо­вой рабочий день, включая обед, а не 9-ти часовой, как сейчас).

В другие годы, если дата приходилась на день буд­ний, большого потока молодежи - от станции к кладби­щу мимо белой церковной ограды, огромных кустов черемухи - (ее рвали те, кто без цветов) напрямик, че­рез пустырь - позже превратился он в картофельное (?) поле - еще не с этой стороны ограды - могли и не увидеть, особенно в «застойные годы» (врут те, кто ут­верждает, что потаенная духовная жизнь, андегра­унд – наоборот, через подобные акции - похороны! даты похорон! годовщины! - развивалась, совершенствовалась и т.п. - врут, в «застойные» участие в них являлось имиджем, формой, престижем, пижонством в большинстве случаев, игрой во фронду), - не было.

Не то в 60-е!

Поразительное чувство сопричастности с Поэтом.

Жажда духовного общения.

И очищение от ежедневной скверны, которая все больше и больше захватывает, заглатывает, еще не проглотила, но вполне возможно, и не вполне, а точно (если не сопротивляться) сожрет.

Смогисты приехали часов в девять утра, но памят­ник на могиле уже украшен цветами, так что надежда, что наши цветы будут первыми, - не оправдалась. Мы забыли, что живы родственники Пастернака.

Губанов был знаком с Евгением Борисови­чем и его семьей (позже он и меня познакомил с ни­ми), который очень высоко отзывался о лениных сти­хах, а позже даже подарил Лене щенка.

Тогда у Евгения Борисовича, его жены и детей был старый меланхолический пес Тобик, который еще по­мнил Бориса Леонидовича. Жили они в маленькой дач­ке рядом с большим домом. Сквозь кассетные стекла веранды светились головы древних.

Наша шумная компания ходила вокруг могилы, при­глядывалась к приезжавшим, присматривалась: нет ли стукачей? хотя внешний вид последних  был тогда почти неведом, шли на берег Сетуни, поросшей густыми-прегустыми кустами (таких теперь нет — не пото­му, что взгляд из-за двадцати пяти лет, а оттого, что вы­рубили и кладбище разрослось вниз, как тесто, к бере­гу), а за ними расположились, вынули снедь, помянули молча, пошли к воде (так я делал каждый год, когда приезжал сюда 30 мая в печальную годовщину), смотрели на воду.

 

А он купался перед девками

и рыбу в Сетуни удил,

крестильный крестик Переделкина

мотался на его груди!

 

читал Губанов здесь, а потом на могиле, и очень ем­кое живое слово пробирало до печенок.

Я читал на могиле стихи Пастернака «Годами, когда-нибудь в зале концертной», «Марбург», «Вторая балла­да», «В траве меж диких бальзаминов», «Быть знамени­тым некрасиво» — то, что люблю и знаю наизусть.

Кажется, уже вышел большой том в серии «Библио­теки поэта» с предисловием

А. Синявского, или появился позже – не помню.

Алейников читал Пастернака и свое. Я еще не написал стихов, посвященных Борису Лео­нидовичу, а свое читать на могиле стеснялся — не пло­щадь Маяковского.

Опять отошли на берег Сетуни, за кусты, смотрели на почти стоячую воду реки, потом вернулись — снова читали.

Подъезжали наши знакомые, слушали, аплодиро­вали.

Неизвестный старик — звали его Глеб Сер­геевич —  видел его и в следующие годовщины — подбадривал нас.

Губанов начал читать «Полину».

- Прекратите! Немедленно прекратите! — раздал­ся пронзительный крик.

Человек в очках прорывался к могиле.

Поэт Лев Озеров — определили кто-то из всезнаек.

- Как вы смеете?!. Как вы можете... как... кто... куда... Здесь могила великого поэта! — с пафосом кричал Озеров, обращаясь больше к слушателям, чем к Губанову.

Толпа не сразу поняла, чего хочет член Союза писате­лей и преподаватель Литинститута.

-     Я вам запрещаю здесь читать! – провозгласил Озеров, наступая на Губанова.

Мы заверещали, стали оттирать Озерова от нашего растерявшегося лидера (надо было знать Губанова, чтобы заставить его растеряться). Алейников стал уго­варивать Леню уйти.

- Что с ним связываться? —  говорил он. —  Милицию еще позовет...  Зачем неприятности?

Неожиданно за нас заступился старик Глеб Сергее­вич.

- Да как вы смеете? Озеров, что с вами! — крикнул он и погрозил тому палкой. — Молодые поэты читают свои стихи на могиле своего учителя, а вы, как надсмотрщик, не даете им самовыражаться!

Другой пожилой человек поднялся со скамьи и в гневе крикнул Озерову. Это оказался Олег Волков.

- Это вы уходите отсюда! Это вы не имеете права здесь находиться! А молодежь должна помнить Пастернака!

Он потрясал палкой и наступал на Озерова. Седые волосы растрепались из-под шляпы, фигура, освещен­ная солнцем, выглядела внушительно.

- Да я... сборник Пастернака подготовил... к печати... — пытался оправдаться Озеров.

Но тут атаман Губанов заложил два пальца в рот и по-разбойничьи свистнул.

Как по сигналу, на Озерова зашикали, зашумели и заставили уйти с могилы.

- А ты боялся! — передразнил Губанов Алейникова.

Тот пожал плечами и на всякий случай ушел на берег Сетуни.

- Я бы обматерил его, —  говорил  позже Губанов  (имея в виду Озерова), — да на могиле —  неудобно, стыдно перед Пастернаком...

Трава, что ль, тогда была зеленей?

Сейчас могила Пастернака огорожена со всех сто­рон сетками и решетками, она затеряна среди других могил, отделена от дороги, как от людей оградой, но тогда — была крайней, и от дороги до нее был шаг, от силы — два, она виднелась издали.

 

Через три года 30 мая 1968 года, когда я вернулся из «нежелатель­ного путешествия в Сибирь», мы собра­лись у могилы, но ничего не повторяется! иные люди, ныне далекие от меня, сидели на берегу Сетуни и пе­редавали друг другу стаканы с поминальной водкой.

Кто еще общался друг с другом -  созвонились, кто не общался -  встретились здесь потому, что 30 мая.

Настроение у всех наблюдалось (вот какое слово выберешь, только бы не повторять проклятое  "БЫЛО"!) паршивенькое - прошедшие процессы –  на людей, в той или иной степени связанных со СМОГом (кроме Делонэ и Гинзбурга), давили - КГБ распускал слухи о предательстве свидетелей, о плохом поведении на допросах, то есть люди устали оправдываться перед своими (которые не считывали ситуацию - пока не побывали САМИ в шкуре допрашиваемого, подследственного, судимого).

Нет еще печати завтрашней эмиграции у Саши Соколова, Александра Урусова, Евгения Кушева, Юлии Вишневской - прощание со Страной Вечнозеленых Помидоров  впереди.

Нет печати смерти у Леонида Губанова, Сергея Морозова, Вадима Делонэ -  все впереди.

Наступило иное время, которое позже назовут кокетливо "застойным", а мой любимый писатель Василий Аксенов более точно -  "чугунные десятилетия".

30 мая 1968 года я чувствовал это.

Чувствовали и другие, и, поэтому, наверное, с большой охотой вспоминали мы, как резвились на берегу, как читали стихи, стычку с Озеровым, вспоминали СМОГ - который невозможно воскресить через три года, но и забыть нельзя.

А в один из годов мы сидели здесь с Алексеем Цветко­вым и Борисом Викторовым… — Боже, сколько же нас было — талантливых! мо­лодых! живых!

 

 

ГУБАНОВ

 

Я вспоминаю его, и захлебываюсь потоком его метафор, образов, олицетворений.

Почему в одной из литературных студий московского Дворца пионеров его не любили?

Наверное, потому, что выпадал из общего хора этот мальчик, который в 14 лет написал, как девочки во дворе играют в «Классы», но приходят «угрюмые рабочие и ломом разобьют рисунки», а потом «на синих спинах самосвалов осколки детства увезут».

Кроме прекрасной аллитерации, откуда у него в том возрасте неприязнь к классу-гегемону? Ведь он рос в рабочей среде – отец – инженер, брат – на заводе. Но мать – в ОВИРе.

Не отсюда ли, не от семьи ли и пошел этот протест?

Через год его выгнали из школы, он поступил в вечернюю художественную. Была и такая школа. Он рисовал, но поэзия оказалась сильнее, и в 17 лет он написал поэму «Полина»,  которая сразу же стала известна, и мгновенно выбросила его в первый ряд тогдашних молодых.

«Полина! Полынья моя!» – кричал он, стремясь в эту полынью, в эту придуманную аллитерированную женщину, которая и «полонила меня палитрой», и именно отсюда те двенадцать строк, которые выбрал  Сергей Дрофенко, тогдашний зав отделом поэзии «Юности».

Поэму, по словам Губанова, ему передал Евтушенко, удивленный появлением юного гения.

Дрофенко выбрал («Юность» № 6, 1964):

 

Холст 37 на 37.

Такого же размера рамка.

Мы умираем не от рака

И не от праздности совсем.

 

Когда изжогой мучит дело,

И тянут краски теплой плотью,

уходим в ночь от жен и денег

На полнолуние полотен.

 

Да, мазать мир! Да, кровью вен!

Забыть измены, сны, обеты,

И умирать из века в век

На голубых руках мольберта.

 

Кроме публикации в «Пионерской правде» да в сборнике стихов «питомцев» дворца пионеров, это – единственная прижизненная публикация Леонида Губанова (1946-1983) в СССР.

Когда сегодня недолгий смогист Алейников пытается присвоить себе создание СМОГа, напрашивается вопрос: «Это, с каких пор провинциалы-лимитчики, приехавшие штурмовать столицу, организовывали в ней литературное общество из москвичей

В то же время творчество Губанова буквально пошло по рукам, и здесь не каламбур, а точно – его разворовывали, цитировали в своих произведениях, не брезговали явным плагиатом.  Даже очень известные поэты.

Его системой образов пытались воспользоваться эпигоны, но быстро стихали – не хватало губановского запала, выплеска, выкрика, отчаянья.

Эпигоны обычно берегут здоровье.

Губанов не берег ни стихов, ни себя.

Он пил, гулял, шатался по стране, опускался на дно и вновь поднимался, менял жен и друзей. Его не печатали, сажали в сумасшедшие дома, били, терроризировали дома.

А он все время писал, утверждая свою собственную поэтику, не похожую ни на чью другую. Ему мешали падежи, и он плевал на них, ему мешали ритмы, и он придумывал новые - тогда и рождались  поразительные строки, которые и через много лет звучат:

 

Красные деревья – громче, чем бинты

Певчие евреи – пешие беды.

 

Но почему, почему, хочется спросить, как такое может, вообще, быть?

Может, может, потому что красные осенние деревья тоскливы, как и больничные бинты. И  также в осенней тоске хочется кричать, будто от боли.

Губанов – поэт ощущений.

«В атаку идет анекдотов слепая пехота!»

Как точно замечено – слепая, потому что анекдот не видит цели, он идет в наступление, как в темноте, как слепой.

 

Губанов писал тогда свой цикл "Нормальный как яблоко". В нем уже полностью сложились его принципы построения строки, система рифмовки,    и   н   т   о   н   а   ц   и я:

"Красные деревья

громче, чем бинты!

Певчие евреи -

пешие беды.

Морды мне сдавали,

лица не пеклись.

В морге ли собранье

Сизых учениц?"

 

Поражала образная структура -  казалось, что он перепрыгивает через первое восприятие сразу ко второму, или, нет -  к третьему, к последующим ассоциациям, делая первую, самую не-посредственную -  ложной, потому что она заранее   в н е ш н е - ложная.

"Красные деревья громче, чем бинты!".

То есть осенние красные от краснеющей листвы деревья напоминают автору герою о душевной боли, ибо -  "громче бинтов",  - бинт -  всегда символ боли, раны, трагедии.

Так просто и сложно строит свою образную систему Губанов.

Губанов никого не пускает в свой поэтический мир, не зря он кричит в том же цикле

"Чтоб никакая блядь

за норов наш и прыть,

не смела звезды мять

и стеклами стелить!"

И обращение к Пушкину. Нет, не к Пушкину, а к Дантесу – парафраз Маяковского, но как он переворачивает «великосветского шкоду»:

 

Что же сделали вы, сукин сын Дантес,

На атасе у притихшей реки?

Я отбросил пистолет, как протез,

У которого растут синяки.

 

Вспоминая Губанова, я понимаю, что он был, вообще-то, добрый человек. Жадности или скупердяйства в нем не было ни на грош. Всегда делился с товарищами. Но - и тут были различия. Существовали  -  “особы приближенные к императору”, были просто товарищи по СМОГу.

Он быстро разошелся с Алейниковым, его отталкивал грубый подхалимаж Алейникова, лесть, столь свойственная лимитчикам. Кублановского недолюбливал: “Он, как рыба, скользкий”.  Про Каплана  - ”словно, бес”.  (Прозвище пошло за Капланом и укрепилось надолго  -  до конца его жизни).

Я видел, что Губанов делает свою жизнь - он буквально повторял поступки Есенина и Павла Васильева. Думаю, он не читал мемуаров Терапиано, и ничего не знал о Поплавском. Хотя многие поступки и в этом похожи. Но зарубежную русскую поэзию Леня не знал. А если и узнал  -  то поздно и немного. Я уже упоминал, что, если все мы были поэтами от культуры, то он  -  от Бога. Думаю, после Есенина и Маяковского  -  он третий, кто был поэтом от Бога. (Бродский  -  гениальный поэт, но  -  от культуры).

Как Пастернак, как весь Серебряный век.

Он был вещью в себе, никогда не рассказывал, как пишет, как рождаются стихи. Хотя охотно делился планами. И теми, которые реализовывал, и теми, которые реализованы не были.

Мы не были с Губановым близкими друзьями – оба эгоисты. Мы были товарищами, добрыми приятелями. Он писал мне в ссылку, эти письма сохранились и опубликованы.

Последняя встреча – за полгода до смерти: он бросается ко мне на Смоленской, а в руках - куча еще мокрых его фотографий, завернутых в промокшую газету.

- Возьми меня на память! – кричит он.

 

 

3 - 4 ИЮНЯ 1965. МОСКВА – ИКША

 

Леня смотрел на меня и сквозь меня, и писал что-то в блокноте. У него имелась амбарная книга, в нее он тоже записывал стихи. Но она хранилась дома, а с собой иногда носил простой блокнот.

Когда я составлял первый номер «Сфинксов», он принес книгу и велел, чтобы я перепечатывал стихи из нее, потому что нет времени перепечатывать самому. Да и машинку он кому-то на время отдал.

Я стал перепечатывать, все время пререкаясь с ним из-за знаков препинания.

- Какой же ты гад-редактор, - вздыхал он, но соглашался, потому что мои требования относились  только к грамматике, а не к синтаксису. И к тому  - с заглавной ли буквы начинать каждую строку.

Сейчас мы ехали в Икшу, на дачу, и он писал стихи. Завтра у меня день рождения и Леня неожиданно заявил, что посвятит мне гениальные стихи. У него все было «гениальным».

- Слушай, - рассказывал он, - приснился мне сон… Будто по Красной площади тридцать мужиков в одних рубахах ногами толкают пустые бочки. А? А между зубцами на стене сидят какие-то люди, лузгают семечки,  пьют водку из горлышка и пальцем показывают на мужиков,  и смеются. А те бочки катят.  А позади этих людей на стене ходит сумасшедшая девка, и – раз! – сталкивает со стены – то  одного, то другого. А? Гениально?

- Гениально, согласился я. – А что ты с ним будешь делать?

Губанов мечтательно сказал.

- Сценарий напишу и пошлю Феллини.

- Гениально! – согласился я.

- Ты видел «Сладкую жизнь» и «8 с половиной»?

- Видел, - соврал я.

- А я – нет, -  признался он.

Как же мы могли видеть фильмы, которых не существовало в советском кинопрокате?

Заболтались и не заметили, - вошли контролеры. Мы ехали по привычке без билетов, и они обрадовались в предвкушении штрафа.

Контролеры вывели нас на платформу и стали писать акт.

Губанов с улыбкой толкнул меня.

- А? Кто был прав: «Не пятками в леса, а писарем за стол!» - процитировал себя. – Нет у нас денег, нет! – повторил контролерам. Потому и без билета ехали, что денег нет.

- Да неужели мы бы не взяли билеты, если бы у нас деньги были? – подтвердил я.

Контролеры поняли, что никакого навара не будет, прекратили писанину, и махнули на нас рукой. Через 20 минут подошла следующая электричка, и мы  поехали дальше.

В Икше на даче оказался Морозов, который приехал еще утром. Он что-то выстукивал на машинке.

- Мне Ленька стихи посвятил, - сообщил я, - прочитай.

Губанов стал читать.

Эти стихи с посвящением были опубликованы в журнале «Грани» № 59 за 1965 год.

 

ЧЕТВЕРТОГО  ЧИСЛА

                                   В. Батшеву в день рождения

 

Откуда благодать

воскресного листа?

Короной хлопотать...

Не слезете с креста.

Четвертого числа

случится мой престол:

не пятками в леса,

а писарем за стол.

Сиреневый простор,

простило, не люблю...

Всем яблоням по сто,

а платье — по рублю.

Четвертое в поту:

такое накрутил...

Кто по миру — по льду,

лишь крестик на груди.

Колодой на весах

молитвенник зимы.

Четвертого числа

мы дети без сумы!

Мы дети без надежд,

о, Господи, за зов...

Калитки нам нарежь

и подари засов,

чтоб никакая блядь

за норов наш и прыть

не смела звезды мять

и стеклами стелить.

Мы те еще грибы,

которых не собрать.

Бюстгальтерам судьбы

не с молоком ли спать?

Я знаю, что смешон,

что волосы в поту,

но ёлкой наряжен

который раз в году?..

Вам свечи мне нести

и рты не разевать,

когда придут простить

до майки раздевать.

Итак, твоих имен

слепая резеда,

итак, любовь уймем,

не надо ни следа...

Затылок ли чесать?

По лестнице грешить?

Четвертого числа

повеситься и жить.

                                                                                               3 июня 1965

 

 

ПОРТРЕТЫ: ГАЛАНСКОВ

 

- Вон, видишь, сидит? Да нет, а рядом, с книжкой?

- С беломориной?

- Как ты рассмотрел, что он курит? Он, действительно, курит “Беломор”! Пошли, познакомлю...

- Неудобно.

- Что значит, неудобно! - Губанов начал сердиться. – Подумаешь - вождь! Кто его так назвал? Его никто не помнит! - с кем-то спорил Губанов. - Он - вчерашний вождь. А я - вождь сегодня!

Я хмыкнул.

- Угу, Сталин - это Ленин сегодня. А ты, Леня - Галансков сегодня.

Губанов оценил хохму, засмеялся, и мы пошли знакомиться, наискосок, через весь психодром, через майскую теплую чужую нам студенческую мельтешню, чтобы ОН нас заметил сразу, чтобы оценил, что мы не прячемся, не маскируемся, не конспирируем, а идем смело, гордо, наплевав на все и всех, и на него, бывшего лидера “маяковки”, которую мы, конечно, уважаем, но...

- Привет, Юра! Знакомься, это - Батшев.

- Юрий.

Сухая и узкая рука  цепко схватила мою ладонь, и мы всмотрелись друг в друга с вопросом: какое ты “племя молодое, незнакомое”- читал я, “поделись опытом”- верно читал он.

Был ли уже тогда, весной 1965 года Галансков легендой?

Да. Несомненно.

Во всех рассказах о площади Маяковского фигурировало несколько фамилий.

Обычно в таком порядке: Осипов, Кузнецов, Бокштейн. – «Они сейчас сидят», - гордо заявлял рассказчик, Щукин - “он сейчас стихов не пишет”, Буковский - “вы еще все гордиться знакомством с ним будете” и - Галансков.

- ”Человеческий манифест”!

- ”Феникс”!

- Он залез на памятник Маяковскому!

- Его поэмы мы знали наизусть!

- Юрий Тимофеич - это человек!

Когда такие характеристики вы слышите не от одного, а от многих старых маяковцев или фениксовцев (как их называли предшествующее НАМ литературно-политическое поколение - я даже не знаю, правильно ли я называю сегодня, из далекого будущего, когда официально считается, что поэтические поколения делятся иначе, а я рассматриваю здесь не только политическое, но и литературно-диссидентский слой наших, смогистских предшественников - хотя, да, извините, тогда и слова такого диссиденты еще не было), особенно от циничного Каплана или изысканного Ковшина, то хочется непременно узнать обладателя их.

Губанов завидовал популярности Галанскова.

Юра повел нас с психодрома через полуподвальную арку во двор, где находился тогда истфак, но и здесь толпились студенты, и мы пошли вглубь корпусов, мимо геологоразведочного и медицинского институтов - куда-то за мокрые коричневые сараи.

Вот странная штука- память!

Я удивительно четко помню, что заборы Москвы (тогда их оставалось множество) красили в середине 60-х годов в коричневый, цвета ваксы, цвет, но иногда, когда глаза привыкли и свыкались с ботиночной раскраской, неожиданно все преображалось и заборы дышали ядовитым зеленым оттенком, почти таким же, как стены камер Лефортовской тюрьмы (весной 1966 года - позднее не был, не знаю позднего цвета).

Семья жила бедно. Однажды я заночевал у него - тоска настолько захлестнула, что домой идти абсолютно не хотелось, и я, толкнувшись к одному-другому приятелю, получив вежливый или не очень - отказ, вдруг залетел в Голутвинский.

Он показал на большой письменный стол, за которым работал.

Зеленое сукно. Старинные толстые, резные, вычурные ножки. Костяной письменный прибор - две чернильницы, подставка для карандашей, плита с желобами для ручек, стакан для них же, нож для разрезания книг (с такой же, костяной, такого же цвета слонового клыка - ручкой), тупой, разумеется, как все подобные ножи.

Юра аккуратно снял этот прибор со стола.

Мы пили чай и ели хлеб с колбасным сыром. Голодному, продрогшему за весь день, еда казалась, как всегда кажется в таких случаях, удивительно вкусной. Потом я читал ему стихи, но слушал он вяло. Морщился. Не хотел обижать, но было видно, что ему не нравится. Он привык к другой образной системе, к другим поэтам.

- Давай спать, - сказал он.

Тут я заметил, что он сильно устал - весь день работал.

Он спал на своем диване, а я на замечательном столе зеленого сукна. Спал хорошо, было не жестко.

Между нами, смогистами, и Галансковым никогда не было той близости, как с Капланом. Никогда я с ним не переступал порога откровенности в разговорах на политические темы. Может потому, что моим кумиром был тогда Буковский,  человек более яркий?

Осенью 1966 Вера Лашкова привезла мне в ссылку письмо от Галанскова и слова привета. Я рассматривал это коротенькое послание, и мне страшно понравилась его роспись - резкий стремящийся вперед росчерк. Понравился настолько, что я стал заканчивать свою подпись таким же росчерком – резким, убегающим вперед.

И потому, когда Ариадна Югова, последний человек из свободного мира, который видел его, рассказывала через много лет, что Юрий отметил именно меня, что именно меня рекомендовал в союз, и сожалел, что меня так рано посадили, я несколько удивился.

А потом стало ясно, что, несмотря на свои молодые годы, он хорошо разбирался в людях и видел в них не только сегодняшнее лицо, но и завтрашнее - потенцию, возможности, перспективы.

Наверно поэтому  я помню его осторожную улыбку и насмешливый взгляд из-под очков.

 

После смерти Галанскова его товарищи выпустили в самиздате сборник его памяти. Дополненный воспоминаниями о погибшем, он вышел в издательстве “Посев” во Франкфурте-на-Майне несколькими изданиями, был переведен на иностранные языки.

В Италии друзья русской свободы в середине 70-х годов поставили в горах памятник Галанскову.

1 сентября 1991 года прах Юрия Галанскова из Мордовии перевезли в Москву, и, после митинга на площади у памятника Маяковскому, перезахоронили на одном из московских кладбищ.

 

 

Зарубежная пресса

 

“Вашингтон Пост”, 12 июня 1965 г.

 

МОЛОДОЙ РУССКИЙ ПОЭТ СИДИТ ОДИН НА ТРОТУАРЕ ПЕРЕД ПОСОЛЬСТВОМ США

Стефан С.Розенфельд. Москва, 11 июня.

 

На пыльном тротуаре перед посольством США сегодня вечером произошла политическая демонстрация, в которой участвовал один-единственный человек.

Этот худой молодой человек в черном пуловере с высоким воротником прислонил к растущим на тротуаре деревьям три плаката, и, севши рядом с ними на край тротуара, сапогами на мостовой, просидел так четыре часа. Когда вечерний ветерок повалил один из плакатов, он встал и снова поставил его. Остальное время он сидел, не двигаясь.

Сотрудники постоянного подразделения милиции, дежурящие перед девятиэтажным зданием посольства на улице Чайковского, потребовали, чтобы он удалился, но он отказался. Тогда они сообщили о его действиях по имеющемуся в их распоряжении телефону и оставили его в покое.

Плакаты были написаны от руки и протестовали против американской политики в Доминиканской республике.

На одном говорилось: “Только Кааманьо!” На другом: “Генерал Имберт - убийца!” На третьем: “Джонсон - зазнавшийся петух!”

Но факт, что точка зрения демонстранта соответствовала официальной кремлевской политической оценке, бледнел перед тем, как он объяснил подошедшему к нему корреспонденту свое поведение. Он заявил, что пришел, чтобы в качестве индивидуального советского гражданина сделать политическое заявление по вопросу, который его очень волнует и по которому он хочет непосредственно выразить свои чувства.

Гражданин этот - Юрий Галансков, 25 лет от роду, бывший студент Московского университета, а теперь работник какого-то предприятия, которое он отказался назвать.

Он сказал, что он поэт, стихи которого “публиковались в  Германии,  Англии и я не знаю, где еще, но не в России”.  “Я  не  хочу  печататься  официально”, - заявил он.

Он сказал, что редактировал “Феникс”. Это - сборник рассказов и стихов, размноженный при помощи мимеографа и распространявшийся в Москве четыре-пять лет назад. Часть этого сборника попала затем на Запад и носила столь индивидуалистическое содержание, что было ясно, почему сборник не мог быть официально напечатан в Москве...

Каштановые волосы Галанскова падали на его глаза в очках в роговой оправе. Он сидел на какой-то книге и курил длинные русские папиросы, в то время как прохожие удивленно смотрели на него и на его плакаты. Мимо проезжали машины, а милиционеры стояли метрах в пяти-семи и как будто не обращали на него внимания.

Последняя демонстрация у американского посольства состоялась 4 марта и вылилась в беспорядки, во время которых китайские и вьетнамские студенты штурмовали посольство и устроили перепалку с милицией и войсками, охранявшими его.

Раз к демонстранту подошла миловидная шатенка и, поговорив с ним, оставила его. Несколько других людей подходили к нему.

Поэт отвечал на вопросы вежливо, но очень определенно. Он сказал, что полковник Кааманьо - “защитник достоинства” и что именно из-за этого он симпатизирует ему. Сказал, что свои познания о положении в Доминиканской республике он черпает из советской печати и из передач “Голоса Америки”.

Он признался, что не знает, назвать ли его действия демонстрацией или чем-то другим, и добавил: “Я только выражаю свое мнение. У меня нет доступа к широкой общественности или к печати, и это - моя единственная возможность выразить свою точку зрения”.

Он сказал, что принадлежит к большой группе “левой молодежи”, которая считает, что во внешних сношениях одна страна не должна вмешиваться в дела другой. Сказал, что не желает сейчас выражать точку зрения группы на внутренние советские дела.

“Мы в Советском Союзе не привыкли к таким индивидуальным политическим актам, как мой”, - заметил он, улыбаясь.

Он добавил, что ни с кем не обсуждал своих планов, чтобы одному отвечать за возможные последствия. На вопрос, каких “последствий” он ожидает, он лишь пожал плечами.

В 10 часов вечера он встал вместе с женщиной и мужчиной, которые примкнули к нему незадолго до этого, спокойно пошел к расположенной неподалеку станции метро. Один из милиционеров поднял трубку своего телефона. Через несколько минут из машины, которая все время стояла за углом, вылез какой-то блондин в гражданском платье, погрузил в машину оставленные демонстрантом плакаты и влился в поток пешеходов, идущих мимо посольства.

 

 

 

1 - 10 ИЮНЯ 1965. ДРУЗЬЯ

 

Нет, все-таки мы тогда дружили.

Это потом, через неприятности дней, страсти месяцев, тя­жесть годов - разбежались, расплевались, разругались, разъехались, это - потом, позже, когда нас уже основательно потоптали кованые сапоги действительности, когда тушь реальности забрызгала ро­зовые страницы иллюзий, это - потом.

А сегодня - мы такие веселые и живые!

Спорим, что не проскочишь на одной ножке от Маяковки до Пушкинской?

Я не проскочу?

Поскакал и за мной все поскакали.

Спорим, ты на четвереньках не перебежишь по парапету?

Я?! Не пробегу? На четвереньках? По парапету Электрозаводского моста?!

И пошел на четвереньках по парапету.

Лень, ты выиграл, слезай, слезай...

Не слезу, из принципа не слезу...

И добрался до конца!

Так иногда развлекались.

Плохо чувствовали себя поодиночке. Легче было вместе - не страшны тогда оказывались ни КГБ, ни Союз писателей, ни даже озверевшая толпа, которую  - позднее, уже осенью - умело натравливал у памятника Маяковскому на СМОГ специалисты госбезопасности.

Когда собирались компанией, то пели.

Ах, какие песни мы тогда пели! Не чета нынешним! И сегодня дело не в ностальгии по прошедшему, по несбывшемуся, а в том ощуще­нии, с каким в песнях открывалось сокровенное, то, что для мно­гих - для меня, например, стало главным и основным на всю жизнь.

 

Марш вперед! Труба зовет

штурмовые роты!

Впереди нас слава ждет,

слава ждет!

Сзади пулеметы...

 

Провожала сына мать

на святое дело,

по геройски защищать,

да, защищать

Родину велела.

 

Ты не плачь и не грусти,

мама дорогая -

коль из боя принесли, да, принесли –

знать судьба такая.

 

Петроград мы отобьем,

и Москву-столицу,

через Волгу перейдем, да, перейдем,

выйдем на границу.

 

Эх, широкая река,

вольное раздолье,

повстречать большевичка, да, паучка,

во широком поле.

 

Наш товарищ острый нож,

шашка-лиходейка,

пропадем мы не грош, да, не за грош –

жизнь наша копейка.

 

Марш вперед!

Россия ждет

счастья и отрады!

Марш вперед! Труба зовет, труба зовет!

Красным нет пощады!

 

Горланили хором и парами, и в двадцать голосов, и в одиночку,  страшно вращая глазами, рубая красную сволочь воображае­мой шашкой, подчеркивая "большевичка", не большевика, а именно "большевичка" - нечто гадостное, мерзкое, тараканье...

А откуда взялся этот большевичок? Вот откуда.

Как-то Каплан (кто же еще? только он мог так красочно педалируя подробности, выдумывая детали - но вкусно выдумывая, - вря... - впрочем, есть ли такой оборот - "вря?" может, лгя? тоже странно... одним словом, врал на ходу, и я тогда почти не догадывался, что врет) рассказывал о Маяковке 1961 года:

- Приходил  Ильюша Бакштейн... (Каплан так и произносил - Иль-ю-ша, не Илья, не Илюша, а Иль-ю-ша), представляешь себе маленького горбатенького цепкого картавого косноязычного, к тому же пишущего непонятные шизофренические стихи (шизофренически - считалось в те годы, да и после - одной из высших похвал в определении поэта и поэзии), хватал встречного за пуговицу и почти кричал: "По кровавой тропе коммунизма идут паучки-боль­шевички! Вы не согласны со мной? Давайте спорить!"

Придумал ли это Каплан, действительно ли так говорил Илья Бокштейн, сгоревший осенью знаменитого теперь 1961 года вместе с Осиповым и Кузнецовым.

(Ах, как славно описано это самим Осиповым и его биографом - Михаил Хейфицем! Как здорово оценивать время из разных будущих временных пластов - из близкого и не очень близкого далека; самому и переламывая  и перемалывая прошедшее через восприятие товарища, ах, как здорово это написано! По настроению: рана биографии-души у Осипова, и боль писателя-летописца у Хейфица).

Я запомнил "паучки-большевич­ки", и стал всюду внедрять замечательный термин.

Не знаю насколько приелся и прижился он в дальнейшем.

А еще, разумеется, пели другую "белогвардейскую" - кавыч­ки здесь уместны, ибо это, как я понимаю, поздняя стилизация, вероятно, кого-то из поэтов Маяковки 50-60 годов.

Поскольку она не была ни в каком литературном альманахе до 65 года опублико­вана, я ее под классическим псевдонимом А.Петров (под этим псевдонимом публиковалось масса стихов неизвестных авторов, а также тех, кто по разным причинам не желал выступать под своим именем) вставил в "Сфинкс"  № 3.

 

Четвертые сутки пылают станицы,

потеет дождями донская весна.

Не вешайте носа, поручик Голицын!

Корнет Оболенский, налейте вина!

 

А где-то и тройки проносятся к яру,

Луны беловатый, чуть меркнущий свет...

За нашим бокалом сидят комиссары

и наших любимых ведут в кабинет.

 

Вариант:

"А в комнатах наших сидят комиссары,

и девочек наших ведут в кабинет,

к себе в кабинет".

 

Мелькают Арбатом знакомые лица,

шальные цыгане проносятся в снах…

Не вешайте носа, поручик Голицын!

Корнет Оболенский, налейте вина!

 

Мы Доном угрюмым ведем эскадроны,

Нас благословляет Россия-страна.

Поручик Голицын, раздайте патроны!

Корнет Оболенский, налейте вина!

 

Когда сегодня, включив первую программу ЦТВ, я вижу, как длинноволосый, с косой певец, в кителе непонятного образца, надрывно кричит эту песню, перевирая слова, и добавляя чушь типа: "А, может, вернемся, зачем нам чужая земля?" - то горько и обидно за хорошую песню, которую бравые "перестройщики" используют для собственного имиджа. Кто ее написал - не знаю.

Называли трех человек - Сергея Гражданкина, Владимира Ковенацкого и Бориса Козлова. Каждый из них мог написать эту песню.

Андрей Окулов уже в 1989 году говорил мне, что видел текст этой песни в эмигрантском журнале 50-х годов.

Песни Гражданкина тогда были чрезвычайно популярны.

 

"В вагонах люстры,

в вагонах бюсты,

на полках раков едят министры.

А под вагонами летают ящеры.

А мне не страшно - я некурящий".

 

Мог быть и Ковенацкий. Он писал много. Известен не только, как автор песен, но и автор всевозможных сатирических серий рисунков - "Марсиане в Москве"  (он расписал этой серией кухню Иодковского, притом изобразил в качестве встречающих марсиан почти весь известный ему СМОГ) и "Немцы в Моск­ве, декабрь 1941" - уморительные рисунки, на которых пародиро­вались известные советские батальные полотна и фотографии:

Гитлер принимает парад Победы, стоя на Мавзолее, к его под­ножью бросают советские флаги;

Сталина под конвоем удалых эсесовцев ведут к машине;

на развалинах Кремлевской стены немец в очках пишет: "Ганс из Мюнхена" и т.п.

Очень смешно!

Перу Ковенацкого принадлежит знаменитая опера «Кладбище», где песни покойников такого содержания:

"Мы - веселые покойнички,

развеселые покойнички!

Мы лежим в гробах, похрястываем,

кверху косточки подбрасываем!

Могилка, могилка моя,

трехаршинная могилка моя"

 

Еще им была написана знаменитая оратория "Судьба совет­ской интеллигенции", где на известные всем мотивы звучало:

 

«Трубы, трубы, трубы гряньте!

Чтоб звенела звонко медь!

Лучше нам вождей прославить,

чем в концлагере сидеть!

Все в ногу раз! Два! Три!

И никаких течений!

И никаких сомнений!

Наш путь определен -

Порядок, закон!»

 

Летом больше половины наших выпало из рядов - шли приемные экзамены в вузы, экзамены на аттестат зрелости в школе, вооб­ще началась пора каникул и отпусков.

Тут уже взыграл эгоизм - куда ты собрался, ведь у нас СМОГ, что значит - родители везут на Кавказ, ты же не маленький, восемнадцать лет уже, что значит, иначе нельзя, нет, ты решай - или с ребятами, или с родителями...

В большинстве случаев, родителям приходилось уезжать одним.

 

 

10    ИЮНЯ    1965. БОГОРОДСКОЕ КЛАДБИЩЕ - ДАЧА В ИКШЕ

      

Точно ли в этот день, спрашивала неоднократно Галя и  неоднократно получала ответ - именно! день знаменательный! десятого июня тысяча девятьсот шестьдесят пятого года!

В тот день меня познакомили с людьми, которые остави­ли свои имена на страницах истории. И не только истории литературы.

Почти каждый день мы созванивались с Капланом, Потом обычно встречались (так продолжалось долго, а после моего возвращения, когда наступила эпоха всеобщего пьянства, еженедельно), куда-то шли, вели литературные раз­говоры. Он меня просвещал по истории, как сегодня сказали бы, "литературного андеграунда", читал стихи, а знал их  множество, поэтов площади Маяковского.

Мне, конечно, хотелось познакомиться с выдающимися людьми – послушать их произведения, почитать свое, услышать мнение, самоутвердиться. Но пока Каплан познакомил меня лишь с Щукиным, а Губанов - с Галансковым (с которым его познакомил тоже Каплан).

Утром я позвонил Каплану. Он веселился:

-  Вот что, мася (через несколько часов я понял, от кого он перенял подобное обращение), хотят тебя посмот­реть некие люди. Приезжай...

- Куда?

- На Преображенку.

Я приехал.

Меня встретила группа молодых симпатичных людей. Каплан познакомил с Буковским, Ковшиным, Максюковым, Голосовым, присутствовал и знакомый мне Щукин. Ждали еще кого-то, но его не было.

Каплан пошел звонить, а когда вернулся, то сообщил, что таинственный он нас ждет на кладбище.

Слово "кладбище" ни на кого из присутствующих  не произвело впечатления, как я не старался прочесть реакцию на лицах - видно, привыкли.

Сели в трамвай  № 11 - знакомый маршрут, в противоположную сторону он мог довести меня до дома,  поехали.

Оказалось, что приехали к другому кладбищу - мы сошли у Немецкого, а надо ехать в другую сторону. Поехали в противоположную.

О чем-то говорили,

- А я тебя помню, - говорил Щукин, - видел тебя в метро… В прошлый раз, когда вы с Мишкой заходили - не мог вспомнить, а теперь - вспомнил, - и пояснил прислушивающемуся Буковскому. - Еду я в метро и вижу: сидит напротив парень и с вожделением свой собственный паспорт рассматривает! Ну, думаю - видно пятнадцать суток отбывал... Я же сам за площадь Маяковского вместе с Осиповым четыре года назад сутки отбывал - помню. А приехал  домой, Каплан пришел, рассказывает про демонстрацию смогистов...  А, думаю, так вот кто мне в метро встретился – Батшев.

Трамвай остановился у Преображенского кладбища.

Сегодня на нем не хоронят. Оно спряталось за длинным глухим забором, возле одноименного рынка. Пошли искать того, кто нас ждал.

Не нашли.

Да что за напасти!

- Как называется кладбище? - в очередной раз спросил Щукин  у Каплана.

- Он объяснил: кладбище у трамвая, от метро надо ехать три  остановки...

Щукин почесал в затылке и пошел спрашивать у прохожих - нет ли здесь еще кого-нибудь кладбища. Надежда слабая, а все же...

Точно! Есть кладбище - еще надо проехать три остановки - называется Богородское.

- А кто нас ждет! - робко поинтересовался я у Щукина.

Он засмеялся.

- Не знаешь? Знаменитый человек нас ждет! – потом пояснил - Юра. Юрий Витальевич Мамлеев. Знаешь, его? Нет? Но хотя бы слышал? Мишка рассказывал?

Слышал ли я про Мамлеева!

Конечно, слышал. Легендарная комната, точнее две комнаты в Южинском переулке недалеко от Пушкинской площади, в длинной кишке коммунальной квартиры (позднее я побывал в ней), где Мамлеев читал свои мистическо-сексуальные произведения, где посреди комнаты стоял черный гроб с пустыми бутылками, где в углу благоухало мочой знаменитое черное кресло с высокой кожаной спинкой, где верхняя крышка шкафа была продавлена под тяжестью спавшего на шкафу хозяина, где соседом жил ми­лиционер, который регулярно бил посетителей в ухо, за то, что они мочились и блевали у его дверей - все это называлось просто - "Лига сексуальных мистиков" или короче - "Южинский".

- Вон он, - одновременно сказали Голосов и Каплан, пока­зывая в окно.

Трамвай остановился и нас всех расцеловал - меня тоже - плотный, скорее даже толстый человек с добрым лицом и бли­зорукими глазами, с внешностью типичного учителя школы.

В руках у Мамлеева - он держал его подмышкой, а потом обе­ими руками, осторожно обнимал - искрился на солнце дерматином портфель.

- Пойдем, пойдем, мася, на могилки, - говорил он нам, и мы пошли на кладбище.

На нем уже тогда не хоронили. Как и Преображенское, оно обнесено от взора людей глухим забором, но, в отличие от Преображенского, забор здесь серый и деревянный. Мы нашли тихое место - могилку Червяковой Леночки, 5лет от роду, где-то в глубине кладбища - здесь стоял столик, ска­меечка и даже стакан висел на дереве.

Но у Мамлеева в пузатом портфеле, кроме выпивки оказалась и закуска, и бумажные стаканчики.

Выпили по первой. По второй. По третьей.

Откубрили вторую белоголовую.

Под солнцем на свежем воздухе прекрасно пьется - аксиома, известная всем выпивающим. А в  компании, да за заду­шевным разговором - можно уговорить столько, сколько попро­сит душа. И еще маленькую - вдогонку.

Мы говорили обо всем - о литературе антисоветской и подцензурной, о Пастернаке и Тарсисе, о демонстрации 14 апреля и о площади Маяковского, о Хрущеве и Брежневе, о тюрьмах и сумасшедших домах, читали стихи, рассказывали анекдоты, пе­ли песни, бегали за добавкой, блевали, спали, спорили, ели невкусную жареную кильку, говорили, уговаривали, переговаривали.

Буковский отвел меня в сторону и заговорщически посоветовал произносить меньше фамилий в разговорах.

- Здесь все свои, но болтать надо меньше, понял? - строго сказал он мне.

Я не понял, почему среди своих надо молчать, но согла­сно кивнул, - Буковский производил впечатление серьезного и сильного человека  - в отличие от других - человека слова и дела, даже не столько слова, сколько - стиха, стихии, чувства.

Потом мы с Валерой Голосовым легли на траву отдохнуть, а когда я открыл глаза, то солнце уже садилось, и до вечера оста­валось несколько часов.

- Поехали в Икшу! - предложил я.

- В детскую колонию? - пошутил Максюков.

- Нет, мы там дачу сняли - полдома... За трид­цать рублей - весь СМОГ скинулся: кто рупь, кто двадцать ко­пеек, и сняли на два месяца. Поехали, ребята! А? Большой дом, три комнаты. Канал - можно купаться...

Неожиданно все согласились.

Кладбищенская программа исчерпала себя, хотелось нового. Дача - вот чего не хватало.

Пока мы ехали на трамвае, на метро, на автобусе и на электричке, я думал - есть ли кто на даче? Неудобно, если Губанов или Алейников приехали туда с девчонками (на даче славно от­дохнуть в выходные, да и не только в выходные...), не уместимся все в доме, девицам интим подавай, а какой тут интим - здоро­вая мужицкая капелла катит...

На станции сели на паром, чтобы перебраться на другую сто­рону канала. Буковский и Голосов отказались от парома - они разделись, отдали нам одежду и прыгнули в воду.

Мамлеев смеялся над ними, строил им рожи, и уронил в во­ду батон хлеба. Хлеб выловили, но тут в воду свалился сам Мамлеев. Но вытащили и его, хотя алкоголь давал себя знать.

Буковский и Голосов переплыли канал, отряхнулись на бе­регу, перекрестились на закат и встретили нас веселой песней.

На даче никого не было. Повезло.

Разожгли печь, приготовили нехитрый ужин - разогрели консервы, вскипятили чай, сварили большую кастрюлю супа.

Допили последнюю бутылку, Максюков и Ковшин уснули, Каплан и Щукин о чем-то спорили, я сидел у печи, подкладывал полешки, наколотые заранее.

Мамлеев подсел ко мне и оказал:

- Я тебе, мася, рассказик прочитаю...

Я никогда не слышал его рассказов, только про эти рассказы, потому обрадовался.

Рассказ производил оглушающее впечатление.

Он ни на что не походил.

Сюжет его сейчас не помню, но суть в том, что герой женится на одной девушке - она умирает, потом на другой - она тоже умирает, потом на третьей - тоже умирает. Все три девушки - сестры. Алогичность ситуации захватывала. Запоминались строки: "Он поимел ее на чердаке, где была так пыльно, что он долго не мог отряхнуть от пыли свой член". (Лимонову такое не сни­лось - тогда вообще Лимонова не существовало в природе).

Затем Каплан пересказал рассказ Мамлеева о женщине, которая жила с золотыми рыбками, а под голову клала том Видекинда.

Видекинда я не читал, и спросил - кто это. Мамлеев охотно объяснил (со своим ласковым - "мася" - вот от кого Каплан взял словцо!), что Видекинд - немецкий экспрессионист начала века.

Потом Буковский подсел ко мне и стал выспрашивать все про СМОГ.

Я обратил внимание, что он расспрашивает и про то, что всем известно, про то, что я уже рассказывал на кладбище и в трамвае, он словно сверял мои рассказы со слышанным ранее от других. Он разговорил меня.  Почему-то я рассказал ему то, что сохранял в тайне - сколько у нас человек, в каких городах филиалы, на каких пишущих машинках печатается наш журнал - так хитро он меня выспрашивал, что я выложил ему всю подногот­ную нашего литературного общества.

И планы издания ежемесячных "Сфинксов" и непериодических альманахов - "Чу", "Авангард" и "Рикошет".

И о том, что как только кончатся выпускные экзамены в шко­лах и  вступительные в институты, мы начнем агитацию в учеб­ных заведениях,

И что некоторым нашим ребятам (Саше Соколову, в частности) грозит армия, и как хорошо бы ее избежать.

И вообще, что делать? как жить? кто виноват? - вечные во­просы, которые мучили меня не меньше, чем других.

И на все свои вопросы я получил ответы.

Буковский говорил со мной несколько часов, толкал меня в бок, чтобы я не дремал, а слушал, заставлял подкладывать дрова (дача несколько лет стояла заколоченной, ее не топи­ли, стены плохо прогревались), ставить чайник...

Так началось мое политическое самообразование.

И не только само, но и просто образование.

Буковский - прирожденный вождь и агитатор, просто и доход­чиво, на понятном и доступном мне уровне, за несколько часов, приводя примеры из собственного опыта, из своей жизни, пока­зал мне гнилость и продажность системы, он ввел в четкое и правильное русло все мои разрозненные крупицы о психбольни­цах, о всесилии КГБ, об эмиграции, о восстании в Новочеркасске, о ЦОПЭ, о генерале Власове, о генерале Григоренко, с которым вместе сидел в Ленинградской спецпсихушке, об НТС, о площади Маяковского, о том, как жить и что делать.

На СМОГ он смотрел серьезно.

Он поддержал идею не замыкаться в рамках Москвы, а рас­ширить деятельность на другие города (используя смогистов-студентов и их поездки в родные места на каникулы), похвалил создание ленинградского филиала (хотя он пока состоял из двух человек - Эрля и Миронова), посоветовал через несколько месяцев провести "чистку" общества, чтобы освободиться от людей случайных, которые, в лучшем случае, могли скомпрометиро­вать СМОГ, а в худшем - спровоцировать на незаконные акции, которые власти могут использовать для репрессий против обще­ства.

Уже тогда он думал о легализации СМОГ - предлагал принять Устав и Программу, чтобы общество существовало де-юре, а не только де-факто.

Моему рассказу о Тарсисе он не то, чтобы не поверил, но отнес его к разряду фантазий - у него не укладывалось в го­лове, как можно в центре Москвы вести антисоветскую агитацию и оставаться на свободе.

- Но ты меня с ним познакомь, - попросил он. С Буковским мы подружились.

Наутро пошли купаться, потом завтракали, и я показывал гостям стихи и прозу, подготовленную для первого номера на­шего журнала "Сфинкса".

Они смотрели, вчитывались - ревниво? с тоской? понимаю­ще? - критиковали строчки, ругали стихи. Мамлееву понравилась небольшая подборка прозы - Урусова, Панова и Янкелевича.

Щукин и Ковшин обещали дать свои стихи (Каплан дал свои давно, но почему-то в первый номер они не попали, как и стихи Щукина - не помню, почему вышли во втором), Буковский обещал поискать в загашниках рассказы.

Обещал и Мамлеев, но так ничего и не дал, Я просил рас­сказ, прочитанный накануне, но он пояснил, что рассказ недав­но написан, еще не перепечатан, но он подумает...

К вечеру гости уехали в Москву, а я остался печатать на машинке первый номер смогистского журнала "Сфинксы".

 

 

"СФИНКСЫ". ИЮНЬ 1965. ИКША

 

Что должно быть напечатано в "Сфинксах"? Губанов требовал: только смогисты. Алейников утверждал: вся непечатная поэзия. Кублановский предлагал: "Чу" в расширенном вариан­те.   Батшев: свод произведений смогистов и предшественников, и неопубликованное официальных поэтов..

Решили среднее: напечатать, как смогистов, так и чу­жих (что значит чужих?), Губанов был против "маяковцев" 60-61 гг., - "это маразм, это все устарело, сплошная полити­ка", и Алейников  был против включения в альманах официальных советских писателей - правда, с неопубликованными вещами - Слуцкого, Галича, Самойлова: "пусть печатаются в "Новом мире" (их опубликовали №  1 "Сфинксов"). Кто придумал назва­ние  -  не помню, наверное, Марк Янке,левич.

Батшев  разъяснил всем, что  когда соберет полностью стихи в первый номер  (кто-то из смогистов еще не донес стихи), то покажет, и выбросит те,  которые не подойдут.

На том и порешили, хотя редактор знал, что сделает по-своему – включит и «маяковцев», и неопубликованное официальных поэтов. Вот таким противным человеком я был уже в восемнадцать лет.

Каплан показал самиздатовские журналы "Сирена" и «Фонарь», вышедшие в 1962 и 1963 годах.

В них оказались авторы, знакомые по "Фениксу", но и масса новых, странных на слух -  Роэ, Гармин, Яша Синий -  ясно, что псевдонимы.

Сам Каплан печатался под изысканным псевдонимом "Вербин"

- Каким же будем делать с новым журналом? -  спрашивал Губанов. -  Тонким или толстым?

-  Если тонкий журнал, то надо выпускать чаще. Если толстый - то реже, наверно, раз в два месяца, или в три, - пояснял мне Каплан, и я соглашался.

Миша оказался замечательным специалистом  - о нем разговор особый  - по выпуску таких журналов - он выпускал "Фонарь», "Сирену", "Сирену-2". На наглядных примерах он показывал, что одни стихи не монтируются рядом с другими, что проза должна обязательно перебивать поэзию, что авангард обязан перемежаться «консервативными» произведениями.

Каплан передал архив журналов 61- 64 годов, там оказались стихи Красовицкого, Еремина, Уфлянда, Ковшина, Стефанова...

В магазине на Пушкинской я купил зеленоватой бумаги. Тонкой, почти папиросной. Она почему-то называлась "для папирос". Мы разрезали листы пополам, и текст печатали на машинке Марка Янкелевича. Замечательная машинка начала века! Два ряда клавиш - заглавные буквы отдельно и прописные отдельно.

Потом я перепечатывал на своей, а второй, третий и чет­вертый экземпляры раздавали знакомым девочкам-машинисткам.

- Хоть одну закладку сделайте! - просили их. Тираж № 1 "Сфинксов" был внушительным - печатали весь июнь, и получилось экземпляров  сорок. Эти экземпляры мы раздавали смогистам с требованием перепечатать.

Сидя на даче Иодковского в Икше, кто-то из нас отстукивал на машинке  (стареньком "ундервуде") две-три-десять страниц, постепенно перепечатывая номер журнала.

Я написал предисловие «От редакции».

Урусов прочитал и внес поправки. Я согласился. Морозов прочитал и тоже поправил. Я смолчал, Янкелевич прочитал и на правах хозяина машинки, на которой печатали журнала, выправил какую-то фразу. Я с затаенной злобой согласился. Наконец Каплан прочитал, и тоже что-то приписал. И снова я, сжав зубы, согласился. Все  правы.

Вот какое предисловие от редакции получилось.

 

От редакции

Не будем загадывать, как долго русское искусство будет раз­виваться в столь же ненормальных условиях, в которых это про­исходит сейчас. Осмелимся лишь утверждать, что не вечно. Тако­ва уж логика исторического развития. Народ без искусства суще­ствовать не может. Государство не может существовать без наро­да. Если у государственных деятелей не хватает ума и таланта, чтобы это понять, можно только оплакивать их как государствен­ных деятелей.

Современная русская литература богата и разнообразна. Мно­жество имен, множество направлений... Но у всех имён и у всех направлений есть одно общее — они почти неизвестны широкому читателю, так как не укладываются в прокрустово ложе соцреалистических догм. Можно лишь восхищаться способностями многих писателей и поэтов творить в условиях почти полной изоляции от читателя, в нужде, в постоянной опасности навлечь на себя гнев властей.

Публика узнаёт о существовании русской литературы почти исключительно из гнусных и бездарных фельетонов, любовно об­сасывающих детали частной жизни литераторов, чьи произведе­ния не нравятся немногим заправилам культурной политики. Од­новременно она хочет знать эту литературу, не удовлетворяясь суррогатами и пародиями на неё. Вот почему появились на свет «Синтаксисы», «Бумеранги», «Феникс» и некоторые другие так называемые «подпольные» журналы. Вот почему появились и «Сфинксы» — новый журнал, приподнимающий занавес молча­ния, опущенного на русскую литературу безграмотными полити­канами и их лакеями. Литература не может жить в «подполье». Можно писать «в стол», но нельзя писать «для стола». Это закон творческой психологии. Собранные в «Сфинксах» произведения широко известны в литературных  кругах.  Редакция  собрала их вместе, дабы представить  восприятию более  широкому и объек­тивному, на активность которого еще можно надеяться.

Редакция приносит извинения за то, что не уведомила авто­ров о том, что их произведения включены в журнал. Возможно, что это навлечет на вас, друзья, определенные неприятности. Но мы надеемся, что они не будут столь трагическими, чтобы вы пе­рестали быть художниками, отвечающими за каждый мазок мыс­ли и слова, всем, даже жизнью.

 

 

Я принес Тарсису  почти готовый первый номер журнала "Сфинксы".

-  У меня к вам две просьбы, -  сказал я  Тарсису. -  Дать в журнал короткий рассказ. Пожалуйста!

Он согласно кивнул и отобрал небольшой.

-  И вторая просьба, -  я смущался. -  Можно поставить вашу фамилию на обложке? Как редактора журнала! Для солидности -  вы же понимаете...

Он расцвел. Сразу согласился. Ему так хотелось быть с молодежью!

И тут же потребовал рукопись для редактирования -   стоит его фамилия -  значит, он несет ответственность за все, что будет напечатано.

На удивление, он ничего не поправил в сообщении «От редакции».

 

 

 

12 - 20   ИЮНЯ 1965. МОСКВА

 

Неожиданно появился Буковский и заявил:

- Кончайте вашу бюрократию, время сейчас сложное, все мо­жет случиться, а вы в игрушки играете...

Да, мы тогда почему-то играли в бюрократические игры - мы составляли "Протокол заседания Исполнительного Комитета СМОГ" или "Решение ИК СМОГ", в общем, дурное советское воспи­тание, помноженное на резолюции пленумов ЦК КПСС, делали свое дело.

Мы сидели у Губанова в комнате и рвали списки членов СМОГ (всех помнили наизусть), дурацкие протоколы (к черту!), ре­шения и прочую белиберду. Правильно ли? Наверное - да, пото­му что через полгода начались обыски, и по спискам смогистов за­шарили бы гэбушные глаза, и полетели бы ребята из институтов и школ, с работы... Слава Богу, что тогда мы изорвали их в мелкие клочки и спустили в унитаз!

Но для истории, думаю, тогдашние бумаги представляют ин­терес, но бумаг не осталось ни у Алейникова, ни у Кублановского, ни у меня.

Тогда сложилась очень хорошая и четко работающая система "малых шефов".

Придумал ее Губанов, он же и термин ввел.

Смогисты должны писать и выступать - вот их работа. А ор­ганизовывать выступления, приглашать публику, договариваться о залах должны помощники, поклонники, друзья СМОГ - так на­зываемые, "малые шефы".

Малыми шефами считались и поэт Эдмунд Иодковский, и поэт Александр Алшутов - они старше нас и руководили литературными объединениями (ДК автомобилистов, Институт нефти и газа, "Знамя строителя" и пр.), малыми шефами считались братья Бецофины - они организовывали выступления и приводили с собой на площадь Маяковского (позже - в июле) людей. Андрей Разумов­ский считался смогистом - он писал прозу (но так и не напечатал ее в "Сфинксах" – не принес рукопись), а его брат Владимир Разумовский - малым шефом, потому что на площади Маяковско­го охранял выступающих от дружинников (он любил показывать здоровый кулак), таким же считался Игорь Красковец (он кулаком, на спор, на моих глазах выбивал доску в заборе) и другие.

Алейников и Кублановский уехали в родные края с наказом образовать местные филиалы СМОГа.

Не знаю, как Кублановский, но Алексей Цветков рассказывал (в 1969-70 гг.), что Алейников много выступал в Кривом Роге и в Запорожье, призывал юных поэтов бросить соцреализм к чертовой бабушке и вступать в СМОГ, читал свои и губановские стихи, показывал альманах "Чу!".

В Москве пустело.

Разъезжались в отпуска и на вакации.

 

 

20 ИЮНЯ 1965. ФЕЛЬЕТОН  ЛИХОДЕЕВА

 

20 июня (воскресенье? кажется, что - да!) я позвонил Ковшину.

- Поздравляю, поздравляю! - сказал он.

- С чем? - не понял я.

- Ты разве не читал?

- Что? - не понимал я.

- Статью в "Комсомолке". Про СМОГ.

- Нет... А что пишут?!

- Разгромный фельетон! Встретимся на Маяковке, я принесу газету, - сказал Во­лодя и повесил трубку.

Он жил в доме композиторов недалеко от Маяковской, на Ми­уссах, в пристроенном этаже высокого дома постройки 30-х годов, писал хорошие лирические стихи.

В ожидании Ковшина я нашел стенд с газетами, а на нем и "Комсомольскую правду".

Статья называлась - "Отраженная гипербола", автор - бывший поэт, а ныне фельетонист Леонид Лиходеев.

Автор издевался над СМОГом, зубоскалил над строками нашей программы (того текста, что мы несли в Союз писателей 14 апреля, и который у меня отобрали гэбисты), не называл ни одной фамилии.

Такое пренебрежение к фамилиям с одной стороны расстроило - хотелось славы, пусть и скандальной! - а с другой стороны - успокоило: раз фамилии не упоминают, значит, ничего серьезного.

Власти тогда еще не решили, как поступить со СМОГом. Я подошел к киоску "Союзпечать", спросил газету, но "Ксомолку" продали еще утром. В соседнем киоске - то же самое.

Встретились с Ковшиным. Он протянул мне газету.

- Надо отметить, - предложил я. Он согласился.

Мы взяли бутылку водки в "Грузии" и перешли на другую сторону улицы Горькой - в столовую.

Взяли суп, котлеты с картофельным пюре, компот, разлили водку по стаканам, чтобы не привлекать к себе внимания частым доставанием бутылки из-под стола. Мы сидели под стереотипным плакатом "Приносить и распивать спиртные напитки запрещается". Я думал, что сейчас, за обедом, потихонечку, хорошо закусывая, я выпью свой стакан, но...

- Так... Что пьем!? - раздалось над ухом. Я поднял голову - милиционер.

- Воду, - только и нашелся что сказать.

- Воду? Ну-ну, - милиционер потянулся к стакану - попробовать или понюхать, чтобы уличить в преступлении. Но я опередил его, поднял стакан, и, глядя на милиционера чистыми светлыми невинными глазами, не отрываясь, выпил медленно весь стакан.

Не дышал - боялся. Смотрел на милиционера.

- Ну-ну, - недоверчиво произнес он и отошел.

Я выдохнул, схватил ложку и быстро-быстро начал есть суп. Ковшин восхищенно сказал.

- Ну, ты даешь, старик!

А старик, впервые в жизни выпил целый стакан водки

Старик чувствовал как моментально пьянеет, как алкоголь всасывается в кровь, разбегается по телу, как... как... ах, неужели вы не испытывали подобное состояние?

Ковшин потихонечку, тщательно закусывая, выпил свой стакан и еще раз одобрительно усмехаясь, помотал головой. Он все понимал.

- Пойдем ко мне, - сказал он, - отоспишься.

 

 

10 ФЕВРАЛЯ 1989. МЮНХЕН

 

У меня задрожали руки, я сразу вспотел подмышками, а руки стали сухими - Габриэль Суперфин протянул мне "Сфинксы".

Точнее, журнал "Грани" № 59 , в котором смогистский журнал был перепечатан.

Но я же не видел раньше!

Я никогда раньше не видел "Сфинксов", напечатанных типографским способом, а не разбегающимися, неровными буквами разбитого "Ундервуда", у которого было два ряда клавиш - для строчных и прописных букв - такая старая машинка, на которой мы с Марком Янкелевичем печатали на зеленоватой курительной бумаге первый номер на­шего журнала (с тремя следующими было легче)...

А Гарик Суперфин (в те годы я его видел мельком - Хаустов знакомил), словно змей- искуситель, подсовывал новое - номера «Граней» со стихами смогистов из сборников "Чу!" и "Авангард", подборки, отдельные стихи - Губанова, Морозова, Славкова, Вишневской, Алейникова, Ковшина, Батшева, Кублановского, воззвание СМОГ от 10 февраля 1966 года (я еще расскажу про него!), мое судебное дело, в котором приговор был перепутан с обвинительным заключением -  мое прошлое дрожало в руках, так осязаемо и зримо, его можно было потрогать, вдохнуть запах площади Маяковского и большеулуйских морозов, услышать надрывный хрип Губанова и плавный всплеск Кублановского...

Искуситель буквально добил меня, подарив ротапринтовский сборник Губанова.

Я слышал о нем - его составлял Дудинский (жаль, что Игорь ни с кем не советовался, не уточнял варианты, не со­бирал стихи раннего времени) из стихов 1970-80-х годов, первая изданная книга Лени -  в очередной раз хотелось кричать от беспомощности: до каких же пор бу­дем издавать поэтов после смерти?!

Суперфин оставил меня одного, словно понимая мое состо­яние, вернулся с толстым справочником и стал методично уто­чнять псевдонимы, даты публикации, названия отдельных книг - он больше доверял живым свидетелям, чем иностранным спе­циалистам по русской литературе...

 

 

21 - 24 ИЮНЯ. МОСКВА

 

Очередной рекламный крик - так оценили недоброжелатели и завистники статью Лиходеева.

Оскорбление - обиделись мы, и решили отомстить фельетонисту.  Долго думали: каким образом?

Набить морду?

Побить стекла?

"Похоронить" в очередной афише на выступлении?

Толя Калашников узнал адрес Лиходеева, и однажды на нескольких такси - машины оставили внизу у подъезда, чтобы вовремя смыться (хулиганство все-таки!) - мы нагрянули к нему на дом.

Но - увы! Лето спасло Леонида Израилевича - он оказало на даче, вообще, никто на наши упорные звонки не вышел из квартиры. У Алейникова нашлись фломастеры, и мы принялись разрисовывать стены и лестницу дома, где жил фельетонист, рисунками фривольного содержания, главным героем которых был, разумеется, автор «Отраженной гиперболы».

(Откуда он взял ее - никто не понимал. Одна из расшифровок СМОГ - "Сила мысли, оргия гипербол", но никак не "Отра­женная гипербола". Но где Лиходеев получил материалы - из­вестно - петицию и программу СМОГ у меня отобрали гэбисты, когда скрутили 14 апреля у ЦДЛ).

...Через два дня Калашников поехал к дому Лиходеева и сообщил, что наши рисунки стерты. Постаралась, вероятно, убор­щица.

Но мы тоже не пальцем деланные, и потому снова поехали нему, и снова разрисовали стены.

Дальше - не помню, да и не узнавали: приехал Лиходеев с дачи и увидел рисунки, или уборщицы успели стереть до его приезда.

 

 

Летом 1990 года я послал Л.И.Лиходееву письмо, в котором просил ответить на несколько вопросов, в частности:

а)    как возникла идея фельетона "Отраженная гипербола"?

б)    кто поручил ему писать фельетон - конкретно имя отчество, фамилия, должность редактора отдела в "Комсомольской правде"?

в) кто передал ему материалы для фельетона - имя, фамилия, отчество, должность?

г)    как они выглядели - были ли это самостоятельные материалы (программа и петиция) или уже готовый текст "для печати"?

д)    знал ли Л,И.Лиходеев что-нибудь про СМОГ тогда?

е)    знал ли он, как будет использован фельетон?

ж)   знает ли он о дальнейшей трагической судьбе СМОГа, которая началась после публикации фельетона "Отраженная гипербола"?

Через месяц после моего письма (а может, и больше) раз­дался телефонный звонок - Лиходеев.

На все вопросы знаменитый перестройщик - а он вел рубри­ку в органе перестройщиков "Московские новости" - ответил отрицательно.

Он - "ничего не знал", он "ничего не помнит", "ах, как жалко ребят".

Меня всегда обуревает желание таких "незнаек" затолкать носом в их собственное дерьмо, хочется, чтобы такие сволочи прошли тот путь, который они уготовили своим жерт­вам.

"И нечего притворяться - мы ведаем, ЧТО творим", - сказал Александр Аркадьевич Галич.

Я думаю, они знали и знают, что творили и творят.

 

 

ЗАРУБЕЖНАЯ  ПРЕССА

«Посев», 2 июля 1965

 

                      Власть заговорила о молодежной организации

КОММУНИСТИЧЕСКАЯ ПЕЧАТЬ О МИТИНГЕ В МОСКВЕ И ДЕЯТЕЛЬНОСТИ

                        МОЛОДЕЖНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ СМОГ

 

Не так давно мы сообщали о митинге молодежи (в котором участвовало около тысячи человек), проходившем 14 апреля в Москве на площади Маяковского (см. «Посев» от 28 мая

с. г.).

В митинге принимали участие поэты, читавшие свои стихи; митинг превратился в демонстрацию, которая с плакатами: «За свободу слова», «За свободу искусства»  двинулась по улице Горького к Центральному дому литераторов на улице Герцена.

Иностранная печать (за исключением нескольких французских газет) об этом событии услужливо умолчала, -  московские иностранные корреспонденты не могли не знать о столь крупном событии. Ведь демонстрацию одного человека, -  редактора нелегального журнала «Феникс» Юрия Галанскова (о котором мы сообщали в прошлом номере нашего еженедельника), - они не просмотрели. Услугой этой, однако, власть не смогла воспользоваться в полном объеме: о том, о чем умолчала западная печать, вынуждена была сказать печать советская. Событие у памятника получило настолько широкую огласку в стране, было настолько созвучно духу нашей мыслящей молодежи, что власть не посчитала возможным обойти его молчанием и отозвалась, но не репортажем, не погромной статьей, а фельетоном под заглавием «Отраженная гипербола» на страницах «Комсомольской правды» от 20-го июня.

Прием не новый и характерный о событиях, о которых хотелось бы умолчать, но умолчать нельзя, советская печать часто говорит в фельетонах, -  нам, мол, смешно...

Кажется, однако, что Леониду Лиходееву, одному из наиболее талантливых выступающих в казенной печати фельетонистов, было вовсе не смешно, когда ему поручили написать на тему о демонстрации молодежи. По части юмора это один из наиболее слабых его фельетонов.

«Самое Молодое Общество Гениев», чей лозунг -  «Смелость, Мысль, Образ, Глубина», а основа творчества – «Сжатый Миг Отраженной Гиперболы», издало свой манифест, -  начинает свое повествование автор.

Говорят, его всенародно огласили где-то возле памятника. (Выделено здесь и дальше нами. -  Ред.)

Лиходеев делает вид, что всенародное оглашение манифестов молодежью - явление в нашей стране вполне повседневное. Он ни одним словом не упомянул о плакатах и об их содержании, о том, что демонстрация молодежи была атакована милицией и чинами КГБ, не сказал о том, что 17 участников этой демонстрации было арестовано. Он продолжает свою линию.

«Манифест, как манифест, -  говорит он. -  Он исправно возвещает новую эру в искусстве и приводит свод правил, в результате реализации которых искусству будет хорошо. Оно зацветет и заколосится.

Сокращенно общество называется СМОГ, а манифест подписан их конституционным монархом, или,  говоря проще, «Главным Теоретиком Смогизма».

Лиходеев очень скупо цитирует отрывки из этого манифеста, оглашенного возле памятника Маяковскому:

«Современное искусство зашло в тупик, повернуть назад и найти выход оно не может. Оно настолько продышалось парами иностранной литературы и искусства, что превратилось в эпигонское. Национальное искусство умерло. Мы его должны и обязаны воскресить...

Каждый человек переживает разлад с общественной жизнью, с миром, с самим собой. Поэтому мы должны отображать этот разлад, эти терзания, думы. Вернее, не отображать, а выражать. Настоящее искусство не отображает, а выражает».

Лиходеев не полемизирует, не призывает молодежь во всех своих действиях исходить из объективных законов развития общества, опираться на коллективный опыт партии, не приглашает их пользоваться методом социалистического реализма. Не потому, что он лишен мужества (ведь, по словам кинорежиссера Герасимова - теперь требуется мужество, чтобы отстаивать позиции социалистического реализма) просто он понимает, что если он начнет говорить такое, то читателю будет действительно смешно. Лиходеев идет другим путем, - путем издевательств над молодостью авторов манифеста.

Он намекает на «диктанты с ошибками», на учебник для 8-го класса средней школы, утверждает, что корнями своими СМОГ уходит не в какого-нибудь Толстого или Достоевского, в самого бухгалтера Берлагу - одного из героев «Золотого теленка» Ильфа и Петрова, говорит, что ... знаете, все это было, а к концу даже берется пророчествовать.

Все это - дешевка, милые Главные Теоретики. Ничего вы не завоюете. Просто те из вас, которые талантливы или трудолюбивы, будут заниматься искусством или еще чем-нибудь, которые не талантливы и не трудолюбивы - приспособятся к тому, сему, женятся или выйдут замуж. И будут у них дети. И если дети получат скверное образование -  они тоже со временем соберутся возле памятника Вознесенскому и будут кого-нибудь кидать «с парохода»... А если они получат хорошее образование, они никогда не скажут такой глупости. Потому что они будут ценить не моду, а сущность. Потому что они будут всячески избегать малограмотных деклараций, ибо я надеюсь, что они будут интеллигентными людьми».

К концу Лиходеев утверждает, что написал свой фельетон из хороших побуждений, приводит пример покойного поэта Михаила Светлова, который «... тщательно разобрав стишки одного самоуверенного и обидчивого молодого человека, сказал ему:

-  Мальчик! Я же забочусь о твоей старости!

Это были хорошие, правильные слова, о которых можно долго и полезно разговаривать. Не надо деклараций. Надо просто учиться».

 

У нас еще нет текста декларации общества СМОГ, а по отрывкам, выбранным Лиходеевым, мы разбирать ее не намерены. Впрочем, суть и не в том, хороша она или нет, а суть в требовании свободы слова и свободы искусства, о которых умолчал Лиходеев. Суть во все более и более разгорающемся конфликте нашей молодежи с теми отцами, которые сегодня правят страной.

Мы не знаем, сколько лет Лиходееву, но в его фельетоне слышится тщетный призыв «послушайте меня, старика!»

«Мальчикам» же не нужно, чтобы он заботился об их старости. Не нужно им и чтобы он заботился об их молодости. Все их усилия направлены именно на то, чтобы сбросить с себя эту опеку, чтобы отвести тянущиеся к ним костлявые руки отживших и вызывающих отвращение губителей России.

Когда в 1962 году Хрущев, перепуганный развитием освободительных процессов в стране, попытался дать нашей творческой интеллигенции «фельдфебеля в Вольтеры», то многие были чрезвычайно обеспокоены, Узнав о выступлении Ильичева, творческая молодежь Варшавы явилась в свои клубы в черных костюмах. Кое-кто говорил, придется опять мазать все красным цветом».

Но мы говорили, что власть может создать только механическую плотину и временно перегородить ею поток творчества. В «Посеве» от 4 сентября прошлого года мы писали о том, что творческая энергия копится  и уже начинает разрушать и без того непрочную плотину.

Сегодня на эту плотину сыплются один за другим удары, и наносит их, главным образом, молодежь, Одним из ударов было выступление СМОГ у памятника Маяковскому в Москве.

Такое отношение к коммунистической власти  - не в одной Москве, а повсюду. Чтобы далеко не ходить за примерами та же «Комсомольская правда» (от 27 нюня) в статье «Вечен огонь!» горько жалуется на то, что в Ленинграде, на Марсовом поле, парень в белой рубашке прикурил от вечного огня, что струится из-под каменных плит памятника жертвам революции».

 

 

 

ГАЛИЧ

 

Первый номер журнала «Сфинксы» открывался стандартным для того времени заявлением: «ВСЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ НАПЕЧАТАНЫ БЕЗ ВЕДОМА И РАЗРЕШЕНИЯ АВТОРОВ»

Среди материалов, которые там были опубликованы, и песни Галича  «Облака», «Уходят друзья», «Молчание - золото», «Домашняя еврейская», «У лошади была грудная жаба».

Песни были списаны Владимиром Соломоновичем Библером с магнитофонных лент и любезно даны мне на время.

Ничтожно сумняще, я как редактор подправил текст. Вместо «а маршал умер где-то в Соловках», я написал – «а маршала сгноили в Соловках».

И вот журнал выпущен.

Галича  я ранее не знал, но Губанов был с ним знаком.

Александр Аркадьевич в каком-то литературном салоне слышал его стихи и сказал что-то похвальное. Леня принял, как должное и посвятил Галичу «Стихотворение о брошенной поэме». Так с посвящением Галичу оно и было опубликовано в альманахе «Авангард».

Губанов тогда знал всю литературно-светскую Москву. И она его знала. Он был тогда звездой салонов и водил меня по ним. Так он водил меня к Лиле Юрьевне Брик, к Евгению Борисовичу Пастернаку, к Рюрику Александровичу Ивневу, к Алексею Елисеевичу Крученых,

И вот, мы с Губановым пришли к Галичу. Принесли авторский экземпляр.

Он жил в том же доме, где и Тарсис.

Галич принял нас в большой комнате. Было видно, что ему нездоровится. Он и одет был как-то по-больничному - в теплую шерстяную  кофту, несмотря на летнее тепло.

Журнал он бегло просмотрел (потом прочитаю), закрыл и уставился на нас.

- Нет, Александр Аркадьевич, вы прочитайте свои стихи, может, что не так, - попросил я.

Он нашел, стал читать. Потом спросил, не отрываясь от текста.

-    С магнитофона списывали?

-    Ага, - соврал я.

-    Могли и у меня попросить, - продолжая читать, заметил он, и мы с Губановым переглянулись. Нам и в голову такое не могло придти!

Но я смотрел за выражением его лица, потому что он сейчас дойдет до переделанной мною строки. Вот его бровь  удивленно поползла вверх, вот опустилась.

Он дочитал и спросил:

-              Это вы строчку исправили? Или так было на ленте? Что-то я не помню такого варианта…

Я признался в редакторском своеволии.

-              Смысл, вообще-то не меняется, - произнес Галич, - но…

Он рассмеялся, потому что говорить о том, что надо предварительно показывать автору, согласовывать с ним – смешно говорить  в данном случае

Но что меня поразило, Галич никак не реагировал на наше «самиздатовское» творчество, словно к нему каждый день приходят редакторы самиздатовских журналов!

 

 

25 – 28 ИЮНЯ 1965 ГОДА. ПИТЕР - МОСКВА (АВТОСТОП)

 

- Надо съездить в Ленинград, - предложил Губанов, - пусть Эрль и Миронов как наш ленинградский филиал, размно­жат "Сфинксы". Они ведь напечатаны в "Сфинксах"... Заодно возьмешь у ребят стихи для свежего номера...

В кармане у меня лежало десять рублей, что давало уве­ренности в богатстве и независимости.

Поехал на перекладных, то бишь, на электричках: Москва - Калинин - Вышний Волочок - Малые Вяземы - Боло­гое - Ленинград.

Такой путь занимал около суток, но зато я не платил за проезд - контролеры в будний день чрезвычайно редки, тем более на местных линиях.

К тому же я стоял в тамбуре и внимательно смотрел на ос­тановках: не садятся ли они в поезд?

"Питер бока вытер" - пословица про меня: я спал на вокза­лах, на скамейках в скверах (тепло! белые ночи!), потому что в Питере меня не ждали, да и отношения с местными поэтами почему-то не сложились, хотя Миронов познакомил меня с Кривулиным, Гайворонским, Сашей Прокофьевым (не путайте с тогдашним руководителем местной писательской организации Александ­ром Прокофьевым), Аронзоном.

Леонид Аронзон произвел наибольшее впечатление. Может, он наиболее гостеприимно встретил? Да нет.

Был ли обаятелен - не уверен, то ли  денег дал взаймы - едва ли, но я помню до сих его огромную комнату на Ли­тейном, из который так по-ленинградски! сугубо по-лениградски! проспект смотрелся сверху,  а Аранзон читал стихи, и я  запомнил до сих пор то, что позднее прочитал в более ранней "Сирене":

 

Серебряный фонарик – о, цветок!

Найди меня в песчаном переулке,

И  расколись, серебряный, у ног

На лампочки, на звездочки, на лунки.

 

Потом его дальний родственник, московский Аронзон - Евге­ний Хмелев, читал мне другие стихи, но я помнил эти, про Павловск, кажется, с посвящением Бродскому.

Я его видел в Москве - то ли весной 66, то  ли 68 года, вскоре после моего возвращения, но запомнился   он мне из 65-го – невысокий, плотный, уверенный в своих стихах.

Говорят, что его убило гэбье.

Может   быть.

Он   поехал   то   ли   на   охоту, то ли на рыбалку, и его нашли убитым.

У КГБ, конечно, были с ним счеты, и, учитывая, что в то время андроповцы расправлялись со многими правозащитниками и просто с диссидентствующими литераторами подобными «загадочными» способами, можно верить, что они выбрали и Леонида своей очередной жертвой.

Его   стихи звучали чисто и - пронзительно ленинградские.

Они   не   могли   быть   написаны   в   Москве, только в "го­роде   музеев".

Дни стояли теплые, ночи белые, я ходил по городу, как по огромному музею, и он не казался жестоким и чужим, как в феврале, в первый приезд.

Через три дня я возвращался обратно. Ехал на попутках - по сто, триста километров, но через сутки добрался до Москвы.

 

28  ИЮНЯ 1965. МОСКВА

 

Почему-то первый, к кому я пошел, оказался Tapсиc.

Я пришел без звонка.

Рассказал, что приехал, как дела в Ленинграде, а он слушал меня и наливал суп, подогревал второе, предложил денег.

- Меня сейчас широко печатают на Западе, - сказал oн, и показал зарубежную газету, кажется "Санди таймс"  (точно не помню), в которой был опубликован фрагмент из «Палаты № 7», и еще какую-то зарубежную газету, тоже с отрывком из этой повести.

- Вы не боитесь?

- Кого? КГБ?  Что они мне смогут сделать? Посадить? Не те времена... Убить? Едва ли... Убить меня могут только "несчастным случаем" - машина наедет, кирпич упадет... Но ведь сразу станет ясно - чьих рук дело...

Валерий Яковлевич немного красовался, он не предпола­гал, что его могут и посадить за публикации за границей (что произошло через несколько месяцев с Синявским и Даниэлем), снова упрятать в психушку, лишить гражданства - что и случилось.

Но, может, он бравировал передо мной, я все же был мальчиком для него, пожилого человека, а он, как духов­ный наставник молодежи (каковым он себя считал) не мог дать молодому человеку усомниться в своей силе и несгибаемо­сти.

- Я переслал "Сфинксы" в "Грани", - сказал он.

Я ни разу не видел журнала и попросил показать. Валерий Яковлевич протянул номер с опубликованной  повестью "Палата № 7".

Журнал оказался форматом "Нового мира": серо-зеленоватого цвета обложка (не синяя, как сегодня, и не уменьшенного формата), меня удивил язык опубликованных материалов - это был хороший русский язык, но дистиллированный, прес­ный, новый, необычный для меня.

Я попросил журнал на пару дней, но Тарсис не дал. Сегодня понимаю - я бы тоже не дал единственный экземпляр, журнал не купишь в киоске, но тогда обиделся.

-  Читайте здесь, - великодушно разрешил он.

Я читал номер журнала, сидя на продавленном ди­ванчике, читал, не отрываясь, пока не стало темнеть, и Валерий Яковлевич откинул тюлевую занавеску, чтобы в комнате стало светлее.

У меня был шок.

Мне исполнилось восемнадцать лет, и ни о чем подобном я не читал. Слышал от Губанова, от Буковского, от того же Валерия Яковлевича. Но одно слышать, а другое - читать!

Магия cлов, перенесенных на бумагу - тогда я очень ясно это понял.

Я смотрел на Тарсиса - невысокого, грузного, косолапящего, в цветной рубашке с короткими руками и удивлялся.

Его силе.

Воле.

Смелости.

Позже он познакомил меня с неизвестной литературой Русского Зарубежья - с Зайцевым, Ремизовым, (Бунина я немного знал), Борисом Филип­повым, Ржевским, Сергеем Максимовым. От него я услышал имена Ле­вицкого, Редлиха и Романова. Он читал мне стихи Терапиано, Нарциссова, Неймирока, Елагина, показывал  номер журнала “Грани”, словно дорогую игрушку, которую дают в руки ненадолго, потом забирают и не потому, что ты мо­жешь ее испортить, а потому что игрушка одна, а поиграть с ней хотят многие!

Тут и сказать было нечего - я держал в руках журнал, изданный ТАМ!

Он прервал мои размышления.

- А это вы видели? – он протянул «Правду» с отчеркнутым абзацем

27 июля в "Правде" появилась статья тогдашнего комсо­мольского вождя Павлова: "Молодежь верна ленинским идеа­лам". Тарсис подчеркнул:

 

"Более всего враги наши пытаются посеять в душах нашей молодежи отвратительные семена неверия, безыдейщины. Собрались где-то полтора десятка лоботрясов, назвали себя "самым молодым обществом гениев", а западная пресса завыла, возвела это в разряд порыва целого поколения. Не удержался старый развалина Керенский. И он похлопал в ладошки и прошамкал что-то на счет своей надежды и веры. Все это смешно и жал­ко".

 

Запахло паленым.

 

 

 

ПОРТРЕТЫ, ПРОЕКТЫ

 

Да, конечно, можно дать тридцать-сорок портретов смогистов и людей так или иначе, связанных со СМОГом - друж­бой, идеями, судьбой.

Но как объять необъятное?

Друзья СМОГа - Галина Михайловна Полонская, Арсений Ни­колаевич Чанышев, Юлий Михайлович Поляков, Аркадий Акимович Штернберг - каждый из них - отдельная глава.

Советники, эксперты, консультанты - Владимир Буковский, Михаил Каплан, Валерий Яковлевич Тарсис, Александр Алшутов, Эдмунд Иодковский - каждому по главе - и мало!

Да сами наши ребята, если на каждого по главе, то не хватит никакой книги, никакого трактата. Оставим все исследователям, таким как Эрик Шур из Минска – он в 1990 году опубликовал мини-трактат  о СМОГе: "Давайте, мальчики!" в белорусском "Парусе".

Боже мой, сколько же их было, сколько же нас было, сколько же осталось, чтобы  помнить, вспоминать, напоминать! - а стихи! а строки песен! а проза! а разговоры, бесконечные споры-разговоры! - нет, не на московской кухне! (на кухне - позже, когда стало страшно) - а всюду - на площади, улице, в метро и у памятника Маяковскому!

Кто ушел, кто запомнился, кто остался, а кто даже не явился во времена "перестройки", хотя я неоднократно просил откликнуться - даже по телевидению - я помню всех, а кого забыл - напомните мне! и я вас вспомню! - и портреты мои - не портреты, а срезы мгновений, фрагменты сна, ракорды буду­щей книги.

 

 

ИЮЛЬ  1965 ГОДА. ОКРЕСТНОСТИ МАЛИНО

 

- Куда исчез Каплан? - как-то спросил Буковский.

- Он в пионерском лагере педагогом, - пояснил я.

Пустили козла в огород, - фыркнул Буковский. - Надо к нему съездить. В субботу и отправимся. Ты не возражаешь?

Не очень-то мне хотелось ехать за город, но упырь  (так я его называл про себя) настоял:

- Надо поехать к нему и точка!

Ему просто скучно ехать од­ному, вот он и тащит меня с собой, думал я, но, однако, согласился.

Буковский готовился к путешествию серьезно. Мы пошли брать на прокат палатку. У Буковского был паспорт, который ему выдали после освобождения. Там еще стоял штамп университета,  куда он был принят пять лет назад.

В ателье проката, заполняя квитанцию, засомневались:

Где вы работаете?

Я учусь в университете, - равнодушно ответил Буковский, - вот штамп.

Но в университете учатся пять лет! – попыталась подловить приемщица.

На моем факультете учатся шесть лет, - не растерялся герой нашего времени.

Палатку нам выдали, и мы поехали к Каплану.

По дороге - в электричке с Павелецкого вокзала и далее в автобусе - он продолжал меня просвещать, он, вообще, каждую свободную минуту тратил на дело - в данном случае, занимался моим политиче­ским образованием. И надо сказать, то, что он вбил в мою глупую мальчишескую голову в тот знаменательный 1965 год, навсегда осталось в ней до сегодняшнего дня.

- Кто же такой все-таки  Тарсис? - неожиданно спросил Буковский.

- Я  рассказывал...

- Да нет, меня другое интересует: как человек может посреди Москвы ругать коммунистов и его не сажают в Ле­фортово или снова не запихивают в Кащенко?

Международное общественное мнение...

- Э! - поморщился он. - Что для ГБ общественное мнение, даже международное... Ты меня с ним познакомь, мне необходимо разобраться в этом феномене. Понимаешь, с од­ной стороны, мне кажется, что он - подсадная утка... Я сделал протестующий жест, и он поправился.

- Не в том смысле, что они его подсадили, а в том, что они специально оставляют Тарсиса на свободе, чтобы фикси­ровать все его контакты. С другой стороны, - вдруг ты и прав... - задумался он. - Ведь Тарсис, по твоим словам, открыто, ничего не скрывая, всем и каждому заявляет о своей позиции... Нет, не укладывается! - засмеялся он.

(Когда мы вернулись, я познакомил Буковского с Тарсисом, и они понравились друг другу).

…Каплана знали все окрестные пионерлагеря, особенно их женское воспитательско-вожатское начальство - он был веселым, шальным, мог заговорить зубы любой; к тому же необычайная легкость отношений, ни к чему не обязывающая,  но и захватывающая своей легкостью, не могла не прель­стить.

Пока мы три дня гостили у него, от женщин не было от­боя: приходили, приносили ему, как дань царю, бутылки водки, вина и пива, уходили с ним в его комнату, плакали - он всем обещал большую любовь, а когда очередная дама сердца исчезала, он подходил к нашей палатке (мы наблю­дали за его маневрами вблизи) с бутылкой и тарелкой и предлагал выпить, в очередной раз, за прекрасных дам.

Пил я тогда чуть-чуть, но старался не отставать от старших товарищей. Что не удавалось, товарищи имели больший опыт.

- Вот, Миша, - говорил Буковский, - надо взять над СМОГом шефство. Ты - поэт, Батшев - поэт, вы друг друга поймете. Надо чтобы СМОГ не сошел с того пути, с которо­го идет, а то и комсомол к нему руки протягивает, и всякая дрянь из советских писателей, а с другой стороны, - как пишут в советских газетах - "тлетворное влияние ули­цы", шпана всякая, "углы"...  Я бы хотел, чтобы ты, Щукин, Ковшин, Галансков, в конце концов, помогли ребятам про­держаться. По каким-то вопросам я помогу, а по литератур­ным, по творческим - тут у меня времени нет, да и не очень я в них силен...

Буковский прикидывался. У него были хорошие короткие миниатюры, часть из которых я напечатал в "Сфинксах" №  2 и №  4. Даже не часть, а все, что у меня были – «Муравьи»,  "Аквариум", "Звонарь" и другие.

Но он, действительно, не вмешивался в наши литературные дела, помогая, - а СМОГ продолжал расти! В нем было уже больше сотни человек по стране! - организационно, и потихоньку, осторожно внедряя политические идеи антикоммунистической направленности.

Его обаяние, напор, деловитость не могли не подкупать собеседника, слушателя, аудиторию. Он это знал и полностью использовал свои незаурядные возможности.

Благодаря Буковскому, уже осенью в СМОГе четко стал проявляться его общественная линия - на союз с другими демократическими силами. (Слова "диссидент" тогда не су­ществовало).

Многие из смогистов (Алейников, Соколов) считали Буковского злым гением СМОГа, который повернул литературное аполитичное общество на рельсы общественно-политической организации.

Но такова была сама логика того времени - общество неизбежно должно было вступить и уже! самим фактом своего существования! вступило в конфронтацию с официальной литературой, с официальной политикой в отношении молодежи, оно было обречено на это. И политика страуса (ах, мы об этом не думали! ах, мы простые литераторы! ах, мы не отвечаем за поступки других!) ни к чему хорошему привести не могла.

В России, в отличие от Запада, писатель ВСЕГДА есть рупор общественного самосознания. "Поэт в России больше, чем поэт", - писал Евтушенко, повторяя вслед за Некрасовым истину, что "поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан".

И эта вечная тема: поэт и гражданин, которая наши старшим друзьями "фениксовцами" разрешалась просто:

 

"Нет, не нам разряжать пистолеты,

но для самых, ответственных дат

создавала эпоха поэтов,

а они создавали солдат!"

 

У нас же, хотя разница в возрасте с ними была в 5-8 лет, вопрос стоял острее: а собственный пример?

Потому-то так часто в стихах того времени у многих смогистов появляется образ Рылеева, Бестужева-Марлинского, Петефи, Гумилева - в качестве СОБСТВЕННОГО СЛУЖЕНИЯ ДЕЛУ не только стихом, но и самим действием.

У меня, как и у других смогистов, это было неразрывным. Если я не буду делом доказывать свой идеи, то, как я могу в стихах призывать к  чему-то  других?

Так постепенно от несюжетной суггестивной поэзии мно­гие из нас приходили к гражданской лирике.

Закономерно? Необычно.

Ведь на политическую сторону толкала не только невозмож­ность скотского существования, но даже привычное - невозмож­ность творить, печататься, писать в рамках пресловутого соц­реализма.

 

 

20 ИЮЛЯ 1973 ГОДА. ОКРЕСТНОСТИ МАЛИНО

 

...не было названия бездумной тоске -  такой, что схватила за горло и не хотела отпускать, и даже не вздохнешь, а если и удастся, то обожжет легкие неизвестная вонища, будто готовится кончить тебя раз и навсегда.

Аресты шли по Москве.

Отъезды шли по Москве.

Настолько одиноко становилось в пустом кругу друзей и знакомых, что и круг- то казался не кругом, а квадратом, а потом превращался в маленькие квадратики тюремной решетки, в одном из которых видел себя.

Чтобы спастись от бездумья пьянства, от звонков Каплана, который привычно поутру своим обычным: "Мася, привет, надо бы встретиться", -  и уже обреченно, зная это "встретиться! соглашаешься - доводил меня до полного подвластного отупения, чтобы спастись от ненаписаниянистрочки (вот такое длинное слово), от криков пьяного Губанова и поившего его -  того же Каплана (но не только Миши, не только!), я купил арбуз, благо он стоил тогда копейки, и поехал в Михнево.

Михнево!

Заветное слово произнесено!

Не сказал я его Каплану! Не сказал и правильно сделал, потому что он бы вспомнил прошлое, разбередил названием мне душу, и я точно не поехал бы в Михнево.

Ехать до Михнево надо от Павелецкого вокзала. Оттуда до Малино. А уже оттуда на автобусе двадцать минут до поворота, если сойти с которого на тропу, потом по ней пройти через рощу, потом через поле, дорожкой через лес и когда взойдешь на бугор, то показывался пионерский лагерь, где моя жена Галина работала в то лето воспитателем.

И вот тогда…

Почему же тогда? -  сегодня, теперь, вот же, здесь -  я еду...

Нет,  тогда -  точно. Потому что я гляжу из дня сегодняшнего, из 1990 года, назад, в 1973 год, а уже оттуда (какая длинная цепь! не ассоциаций, отнюдь, а воспоминаний) в год 1965, и потому мне неожиданно открылось   знакомство   с местностью -  вот здесь овраг (вот так память! вот так штука! ай да Пушкин! ай да сукин сын!), а через него - мостик из бревен, скрепленных скобами -  ржавыми, старыми...

-  Да, -  соглашалась Галя, когда мы шли через овраг, -  так,  но откуда, откуда ты знаешь?

Мы безоглядно любили друг друга, как бывает только в первый год совместной жизни (почти через двадцать лет забытое состояние вернулось), плевали на общественное мнение, делали так, как диктовали желания...

И когда неожиданно расступилась роща, и звук пионерского горна возвестил послеобеденный отдых, я спросил, не пионерский ли лагерь хлебокомбината виднеется перед нами?

-  Да, -  кивнула Галя, -  а откуда ты знаешь?

Из прошлого.

 

 

7   МАРТА 1989.   БРЕСТ-ЦЕНТРАЛЬНЫЙ

 

… руки жадно рванули бежевый большой конверт, сразу видно, что заграничный, вытащили, оттуда пачку ксеро­копий - в глаза бросились "Посев",   "Грани" - и еще "Архив Самиздата, радио "Свобода", гэбешник хищно стал осматривать вещи в чемодане, там лежали книги, в которых он не разбирался, а может, не было указаний про книги, и он обнаружил еще два конверта, - в одном лежал договорной сценарий "Диссиденты" (аванс уже проеден), стихи, приглашение на официальном желтом бланке моему другу (ты едешь - быстрее передашь, чем почтой), над чем я работал полтора месяца в Германии,  ксерокопированные материалы по СМОГу из архива НТС и «Граней», и то, что я выбрал на «Свободе» из разных эмигрантских газет, все это ушло в их хищные, жадные, подозревающие руки...

Когда я вышел из таможни в здание вокзала, то увидел толпу простых советских людей, которые  млели у подвешенного под потолком телеэкрана, где шла первая бразильская мыльная чепуха, и захотелось завыть от ужаса перед страной, в ко­торую я вернулся после недолгого отдыха с Людой, Юрой, Женей, Юлей, Гариком, Фредом и Лидой, Эриком, Рубиной, Сережей, с теми и тем, что осталось ТАМ, где так славно, вольготно дышалось, мне казалось, я  разревусь.

И я чуть не заплакал, но в голову вошла спасительная мысль, что я тоже могу….

 

 

28 - 30 ИЮЛЯ 1965

 

В самом конце июля прошел процесс Джеральда Брука, иностранца, который приехал в Москву, по заданию НТС.

Впервые в газетах широко замелькали три буквы. Что такое Народно-трудовой союз российских солидаристов газеты разъясняли без обиняков -  шпионская организация.

О Боже! НТС!

Это сегодня мы знаем, что Народно-трудовой союз российских солидаристов - организация христиано-демократического толка. Это  сегодня его члены заседают в Государственной Думе и выступают по радио и телевидению.

А тогда? В 1965 году?

Но газетам и я, и мои друзья к тому времени верить разучились, потому воскрешение из небытия некоей революционной  (судя по прессе) организации будоражило воображение.

Столько неясного! Советские газеты пишут, что журнал «Грани» и газета «Посев» - органы НТС. Выходит, что если произведения смогистов опубликованы в «Гранях», то КГБ может использовать это для обвинения связей СМОГ с НТС.

Но с другой стороны, дураку понятно, что если захотят посадить, придумают что угодно и без всяких публикаций за границей.

Передавали, как анекдот, что надо было посадить одного мошенника, но никаких улик не существовало. Тогда его задержали на улице и обвинили в том, что он переходил улицу на красный свет, создал аварийную ситуации, чуть было не произошла авария и – два года лагерей!

Я пошел к Т арсису -  он знал все.

-  Что такое  НТС и с чем его едят?

Валерий Яковлевич спокойно и доброжелательно пояснил мне, что НТС - старейшая из ныне существующих эмигрантских организаций, всю свою историю искавшая и проповедовавшая "третий путь" - ни с красными и ни с белыми, ни с Гитлером и ни со Сталиным, ни с ЦРУ и ни с КГБ, а с русским народом, за Россию.

НТС -  единственная зарубежная организация, которая смогла сохраниться в течение многих лет, что она борется против коммунистической диктатуры в СССР, что принадлежность к ней карается 15 годами лишения свободы,

Он мне поведал несколько полуфантастических эпизодов  из деятельности НТС, и  когда  один из этих эпизодов через полгода я пересказал Краснову-Левитину, тот высмеял меня за легковерие.

Позднее он познакомил меня с программой и уставом Союза.

 

 

1 АВГУСТА 1965

 

В то жаркое лето (а может, теперь со стороны лет, оно кажется жарким, как все в детстве и отрочестве кажется отличным от нынешнего, а у стариков тем более - "и вода холоднее, и хлеб мягче, и бабы добрее") - а что в Москве может произойти лучше жаркого, не дождливого лета?

…когда мы ехали на такси  (почему такой шик – не помню) с Калашниковым и моим школьным товарищем ( в конце 1970-х он был главой нашей йоговской компании - тогда многие ви­дели выход из реалий жизни - в ирреальном) Александром Абеляшевым и дву­мя девицами  куда-то купаться…

…и вот тогда в машине Абеляшев спросил меня, что такое "Кодекс нрава", и кто такие Скурлатов, Солоухин и Глазунов, которые его написали?

История с "Кодексом нрава" сейчас забыта, ибо это был один из первых образцов самиздата справа.

Не помню, стояли ли подписи Глазунова и Солоухина, врать не буду, но работника МГК  комсомола Скурлатова Валерия  -  точно.

Говорили, что его вызвал к себе Егорычев, тогдашний партийный вождь Москвы, сделал выговор за преждевременное выступление с «Кодексом» и заявил:

-  Сколько получаете? Сто шестьдесят? Будете получать на десять рублей меньше.

И перевели Скурлатова парторгом в какой-то НИИ.

"Кодекс" оказался преждевременным, легендарный "железный Шурик" Шелепии еще готовился к прыжку к высшей власти, а его комсомольские сторонники преждевременно выдавали свои далеко идущие планы...

 

 

ДОКУМЕНТЫ

 

Кодекс  нрава

 

"1. Нравы или общественное поведение определяются отве­том на такие вопросы, как "в чем смысл жизни?", "в чем долг перед отечеством, мое место в судьбе своего народа?" Только после ответа на эти вопросы можно говорить о воспитании настоящей убежденности в правоте своего дела, своего поведе­ния. Надо начинать воспитание молодежи с обсуждения этих вопросов, привлекая материалы из жизни великих людей, ве­ликих революционеров. При этом следует решительно отмеже­ваться от головы, от разумного эгоизма, а в центр поставить сердце, голос крови.

Самоотверженная любовь к Родине, к товарищам, к своему делу, подвиг солдата, закрывающего своим телом амбразуру — все это не объясняется "разумным эгоизмом". Напротив, всякий скепсис, нигилизм и предательство — от головы, от эгоизма всяких мастей, а революционное сознание всегда отличается, прежде всего, страстностью, сердцем. Поэтому надо постоянно воспитывать молодежь в атмосфере революционной романтики, устремленности к революционному идеалу - в атмосфере самопожертвования "я" ради любимого "мы".

2. Общественно-политический идеал нельзя представлять как мещанское сытое благополучие, как жизнь без потрясе­ний, без смертельной борьбы. Лишь перед лицом смертельной опасности раскрывается сущность человека, самобытная не­повторимость его личности, лишь в горизонте смерти выявля­ется радость и гордость господина жизни, тридцать лет пьющего свежую кровь; страх смерти и отчуждение раба, триста лет пи­тающегося мертвечиной.

Настраивать молодежь на перманентную смертельную борьбу не только на сегодня и завтра, но и на послезавтра. Связать эту борьбу с космической миссией своего народа. Борьба за космос и борьба за человека неотделимы. Космос - любимое дело молодежи, ее тоска по подвигу... Поэтому при четком определении общественно-политического идеала на пepвoe место необходимо ставить революционное преобразование и суровое поддержание своего народа, своего космоса и, наконец, преобразование всего человечества.

3. Органической частью общественно-политического идеала должен быть нравственный "категорический императив", своеобразный "моральный кодекс" сердца. В отличие от "морального кодекса" головы, первое место в истинном "моральном кодексе"  должен  занимать  долг перед своими  предками   и потомками, долг перед своим народом. Где не уважают мертвых - там не уважают и живых. Любовь к Родине – наилучшее противоядие от скепсиса, нигилизма, распущенности.

Любовь к Родине дает смысл жизни, спасает от одиночества и отчаяния, направляет все поведение человека. Любовь к Родине - необходимое и достаточное условие гражданина. Должен быть создан культ предков, ибо "неуважение к предкам есть первый признак дикости" (А.С. Пушкин). Каждый человек должен с детства проникнуться культом горсти родной земли, пропитанной потом и кровью отцов.

4.В  нравственном   "категорическом  императиве"  должно быть четко определено - до инстинкта - что хорошо и плохо в  нравственной области.  Решительное осуждение нигилистических  теорий  типа теории "стакана  поды".  На  первых порах  провести длительную кампанию о родовой, моральной и физиологической ценности девичьей чистоты и чести, о преступности добрачных  связей.  Не останавливаться  вплоть  до рекламы   старинных   крестьянских   обычаев:   мазанье ворот дегтем,   демонстрация   перед миром   простыни   после   первой брачной   ночи, телесные наказания отдающихся   иностранцам, клеймение и стерилизация их.

5.Для страховки   нравственной  чистоты народа следует продумать поощрение различным видами  стратификации - кастовая (типа законов офицерской чести, кодексов врача, учителя, студента, школьника, уставов землячеств и т.д.)

6.Не заниматься так называемым "половым воспитанием", не возбуждать интереса к проблеме пола. Пол - дело интимное здесь все должно решаться само собой. Подавлять интерес к проблеме пола за счет поощрения интереса к романтике, революции, к путешествиям и, особенно, к романтике науки и творчества. Сублимировать пол в творчество.

7.С ранних лет не нянчить молодежь. Внести телесные наказания! Розга лучший учитель. Удар по телу - закал духа. Про­думать комплекс военизации молодежи, с начальной школы. Регулярные военные игры, походы, творчество боя. Культивирование законов солдатского товарищества и рыцарства...

8.Жестокое искоренение предателей, преступников, прелюбодеев, премудрых и бездумных... Не будет порядка в народе, если за каждый проступок не следует яростное возмездие. Два ока за око, два зла за зло, ибо преступник должен нести нака­зание вдвойне - за преступление перед собой и перед народом.     Пьянство, хулиганство, проституция, трудные подростки будут уничтожены атмосферой товарищества, рыцарства и солдатской дисциплины...

9.С ранних лет увлекать спортом и вовлекать в спорт, особенно культивировать технические виды спорта. В соревнованиях закаляется человек, воспитывается личность...

10.Нет  более  подлого занятия, чем быть "мыслителем", "интеллигентом", премудрым пескарем, и нет более благородного дела, чем быть солдатом. Интеллигент - раб мертвого разума, а солдат - господин жизни, навязывающий мировому процессу свою волю... Судьба человека равна его силе и его  породе; кто рожден рабом - тот всю жизнь останется рабом и побежденным, а кто рожден господином, тот и в смерти будет победителем. И чтобы народу не выродиться, чтобы не стать рабами и роботами - надо возродить и утвердить напеки здоровый и ведущий к истинному бессмертию культ - культ солдата.

 

 

 

2 -  28 АВГУСТА 1965.  МОСКВА

 

Ага, наконец- то я собрал и перепечатал для наших девушек-машинисток второй номер "Сфинксов".

Совсем недавно выпустили экземпляров десять опуса Арк. Усякина "Крик далеких муравьев". Но в рекламе "Сфинксы" № 2 забылись и напечатали настоящую фамилию -  Александр Урусов, "Крик далеких муравьев", изыск в 2- х частях.

Я не помню про что изыск, помню эпиграф из Кеведо: "Могильщики ждут, они ждут, они уже засыпают тебя землей, папа".

Впрочем, может, эпиграф из другого произведения Урусова.

Во втором номере "Сфинксов" напечатаны 20 авторов: Губанов (стихи из цикла "Нормальный как яблоко" -  смешно, но Леня вторую половину цикла опубликовал в № 1, кажется, под четными номерами, а первую половину цикла -  в № 2), Батшев, С.Калашников (Иодковский), М.Вербин (Каплан), Ю.Стефанов, А.Щукин, В.Буковский (три коротких рассказа), В.Гусев, С.Морозов, А.Усякин (Урусов), М.Шелгунов (Панов), Ю.Вишневская, А.Михайлов (Чанышев), А.Петров, А.Пахомов, Ю.Ивенский, А.Иванушкин, В.Эрль, А.Миронов, А.Гайворонский  (последние трое представляли Ленинградский СМОГ).

Каплан, Буковский, Щукин и Стефанов напечатались, как друзья СМОГ, а Иодковский -  в знак благодарности за дачу.

Губанов подобрел к публикациям не только смогистов, но тот час  поставил условие, чтобы следующий номер был целиком смогистский, а № 4 -  СМОГ и "чужие". Он ревностно относился к "чистоте рядов".

В те дни или после в газете "Вечерняя Москва" появилось покаяние А.Гинзбурга.

Оно произвело гнетущее впечатление - у Гинзбурга была отличная репутация, и мы, сопливые хулиганы еще не понимали, что может быть маневр, отступление, любую подобную акцию воспринимали, как предательство.

Вообще, к концу августа созрела мысль, что пора собирать съезд СМОГ -  накопилось множество вопросов, которые решать должны были все вместе, а не келейно вдвоем, втроем. Закончились вступительные экзамены в институты, можно было начинать атаку на советскую литературу снова.

Тарсис передал мне гонорар за публикации смогистов в «Гранях» (№ 59).

Но я до конца не уверен, что это зарубежный гонорар -  на мой взгляд, добрейший Валерий Яковлевич отдал нам свои деньги, а для поднятия духа сообщил, что -  гонорар.

Еще бы! Гонорар!

Первый гонорар из-за рубежа, почти у всех вообще -  первый! Но деньги были общественные и растрачены на нужды общества.

-  Обязательно купите машинки, -  говорил  Буковский -  они вам пригодятся для печати ваших журналов. Купите побыстрей, а то знаю вас, поэтов -  прогуляете деньги...

Мы не прогуляли всех пятисот рублей, мы купили две пишущие машинки -  так что разочарую тех, кто распускал слухи, что СМОГ "заграничные" деньги пропил.

Мысли о том, что деньги принадлежали лично Тарсису, пришли мне еще тогда, но убедился в этом позже -  "Сфинксы" были перепечатаны в № 59 "Грани", которые вышли в конце года или вначале следующего.

Но если я ошибаюсь, то огромное спасибо журналу – нашему помощнику и защитнику в нелегкое время!

 

 

АВГУСТ 1965 ГОДА

 

Давайте взглянем, что же происходило на закате лета?

Литературное общество, независимое от официальных организаций, которое основным своим лозунгом провозгласило: "Искусство вне политики!" и "Никакое содержание не заменит формы!" неудержимо скатывалось на рельсы общественно-политической жизни.

Сама демонстрация 14 апреля, на которой несли лозунг "Искусство вне политики!" была актом, скорее, политическим, чем литературным.

А начавшиеся выступления на памятнике?

Точнее - у памятника. Но по привычке говорили: "выступаем на "маяке", " читаем на памятнике", хотя ни разу повторить под­виг Галанскова - влезть на памятник, непосредственно к ногам Маяковского - никто не решался.

Обычно подходили кучкой, дожидаясь окончания сеанса в кино­театре "Москва", и когда зрители шли к метро - пройти мимо па­мятника невозможно - начинали громко аплодировать, подбадривающе кричать.

Урусов хорошо поставленным голосом начинал с Маяковского:

"Не высидел дома -

Тютчев, .      Анненский,

              Фет..."

Потом вступал кто-то с собственными стихами, особенно подчеркивая всякие крамольные слова, громко их выкрикивая:

- Большевички! Совдепия! Комиссары!

Привлеченные столь странным словарем, почерпнутым из «Эпохи далекой»,  прохожие подходили заинтересованные,  стояли, слушали.

Я долго уговаривал Губанова читать на площади - прекрасное место, проверенное, апробированное, кино­театр "Москва", театры: «Сатиры», "Современник", «Моссо­вета», «сад Аквариум» - столько публики!

Он отнекивался, он вообще не любил открытое пространство, предпочитал камерную обстановку, особенно не очень многолюдную (в смысле многолюдную - для камер­ного пространства), не более 30-50 человек. Его любимая аудитория - салон и его посетители, то есть не больше двух десятков человек.

Площади  побаивался, может, потому и не пришел в день демонстрации 14 апреля.

Подсознательно он понимал, что его стихи - элитарны. Не для массовой аудитории, какой являлась Маяковка.

Значит, он - против.

Но нельзя было дать замолкнуть разговорам, слухам, движению СМОГ, ибо остановка - торможение процесса захвата литературной территории.

Я обзвонил своих ближайших друзей по СМОГу и, как сообщает обвинительное заключение по моему делу ("Гра­ни" № 63, 1967), 19 июля, 2, 9, 16 августа и 23 августа мы читали на площади.

Читали, конечно, чаще.

Сначала раз в неделю - в воскресенье или в субботу вечером, когда кончался один из вечерних сеансов в "Москве", зрители выходили, шли к метро. Тут же кто-нибудь начинал громко читать, мы еще громче аплодировали, заинтересованные подходили ближе ("А что это тут?"), останавливались, слушали, читали сами, а дальше больше: конча­лись спектакли в театрах, из "Современника" вообще труд­но пройти к метро мимо памятника - неизбежно остановишься.

Даже Губанов однажды выступил и читал стихи. Я запомнил:

 

Прикушен калиткой, о, милая, мят. Припухшей каликой меня не следят. А красят ладони, а ходят стволы. Без боли, без боли, без боли стары. Я — первый проселок, любимая — сушь. С простуженных елок не вывести тушь. И с наглого неба не спросишь лица. Полжизни у хлеба двухтомник листать. Меня прогоняют, освистан листвой. Я брови меняю у строчки не той. Взываю к Успенью сквозь галочий шум. Заброшенным пеньем поэтов тушу. Прощай, моя тоненькая! За совесть и страх печатаюсь только на ваших губах!

 

 

ЗАРУБЕЖНАЯ  ПРЕССА

«Посев», 3 сентября 1965

 

 

16 августа собрание литературной молодежи у памятника Маяковскому было сорвано заранее подготовленной провокацией. Это собрание было особенно многолюдным, присутствовало около 300 человек. На него явилась организованная толпа комсомольцев, которые сперва прерывали чтение стихов, а потом полезли в драку. Это, в свою очередь, дало КГБ повод вмешаться и арестовать ряд поэтов.

Можно себе представить, что новая волна зажима вольномыслия и литературы приведет к очередному запрету собраний на площади Маяковского. Но власть теперь должна считаться с тем, что они возобновятся все равно и выльются, вопреки ее воле, в новое «14 апреля». А он пойдет в своих требованиях еще  д а л ь ш е.

Демонстранты 14 апреля требовали, в частности, освобождения заключенных поэтов и писателей. Сейчас ходят слухи, что Бродского, наконец, на самом деле освободили (в свое время швейцарскому писателю Дюрренматту просто наврали про освобождение Бродского). Имеются сведения, подтверждаемые прессой, о том, что освобожден и Нарица. С другой стороны, нам известно, что Владимир Осипов до сих пор находится в заключении. Осипов -  редактор подпольного молодежного литературного журнала «Бумеранг», вышедшего в 1960 г. Он был арестован и осужден по ст. 70 УК РСФСР. Он находится в заключении в лагере № 7 в Мордовии. С ним вместе находятся в заточении маяковцы Илья Бокштейн и Кузнецов, осужденные по той же статье.

До сих пор открыто на защиту арестованных советских писателей выступали только русские за границей, апеллируя к иностранной общественности и опираясь на нее. Так было, например, после заключения в сумасшедший дом М. Нарицы в марте 1962 года и В, Тарсиса в феврале 1963 года. Теперь освободить осужденных за вольномыслие громко потребовали в самой стране.

Борьба с произволом, таким образом, переходит в новую стадию. Это накладывает еще большие обязательства на западный мир, который в этих вопросах подчас проявляет необоснованную осторожность, вытекающую из ложно понятого положения в нашей стране.

 

 

АВГУСТ 1965.

 

Поэт Эдмунд Иодковский снимал комнату для работы у матери художника Теодора Тэжика. Я приходил к Иодковскому, где и познакомился  с художником. Он стал членом СМОГ.

Как-то мы сели за бридж, в который он меня научил играть, как раздался звонок  в дверь, и ворвался Губанов с каким-то парнем.

Он  произнес артистическим шепотом:

-  Человек из Парижа!

Первая мысль почему-то была -  посланец НТС.

Не знаю почему, но так подумалось.

Посланец передал нам послание от редакции журнала «Грани» и резиновые матрицы с частью "Сфинксов" № 1, а также некоторые литературные материалы из «Граней», в частности, содержание журнала «Грани» с № 1 по  № 50, отпечатанное в виде брошюры. Вот что было удивительно!

От одних фамилий авторов и названий статей и рассказов можно было обалдеть – Бунин, Зайцев, Замятин, Тэффи, Ремизов…

Синие резиновые матрицы размером в половину листа бумаги можно было смазать штемпельной краской, приложить лист, провести валиком для фотобумаги, и получалась готовая типографская страница наших  «Сфинксов»!

Беда была в том, что на этих матрицах были не только наши произведения, а и других авторов из «Граней». А печатать незнакомых вместо своих…  Не хотелось.

Матрицы надежно спрятали.

 

 

АВГУСТ. ГУБАНОВ И АКВАРИУМ СНЕГИРЕВА

 

Осень стучала в окна пальцами кленовых листьев, и он чувствовал, что красные деревья громче, чем бинты, кричат от боли.

Вокруг бегала всяческая шушера, которая пела дифирам­бы и наливала вино и водку. С ними было проще, чем с друзьями по СМОГу.

В СМОГе ему указывали место: ты - первый, но среди равных.

Окружение принимало его иным. Без равных. Он был ве­ликий и неделимый, как Россия до революции 1917 года.

Слава расходилась кругами по воде.

Он читал почти каждый день в многочисленных салонах, лите­ратурных объединениях, просто в гостях.

- Ты, Ленечка, гений, - говорили ему Евтушенко и Возне­сенский.

Евтушенко однажды приехал в больницу, куда засу­нула его мать, испугавшись очередного запоя. Он презрительно смот­рел на врачей - высокий, худой, в свитере с декоративными заплатами на рукавах. Леня знал, свитер так и продавался с декоративными заплатами.

Губанов перенял у Вознесенского настороженно-подозрительный взгляд и усмешку всезнайки, а у Евтушенко - напор и напле­вательство, равнодушное отношение к женщинам.

- Ты, Леха, гений, - говорили ему собутыльники, и ему становилось тепло и приятно, как от водки, когда ее хвата­нешь с мороза, а потом захрумкаешь огурцом - соленым и твердым.

Смогисты тащили читать к памятнику, но он его не лю­бил. Толпа никогда не была его стихией. Он оставался бало­ванным дитем салонов и мастерских левых художников, большинство из которых через двадцать пять лет стали пра­выми. И не потому, что поправели или изменилось творчест­во, а потому, что общество переменило знаки. Плюс на ми­нус. Левое - на правое. Левыми стали коммунисты.

Однажды Леня направлялся к Алене, и, бросив взгляд на памятник, увидел у его подножья толпу, и сразу сообразил -  субботнее чтение СМОГ.

Вечер растекался теплом августа, и асфальт неохотно от­давал аккумулированное за день солнце. Он махнул Батшеву, и тот вместе с ним пошел на Садово-Каретную. У Алены вы­пивали, были гости: поэт Алшутов и прозаик Снегирев. Геннадия Снегирева он увидел впер­вые - маленького крепыша в кожаной куртке. Гена писал де­тские книжки, и говорили, что миллионными тиражами он обязан внуку Хрущева, который, сидя на горшке, не мог ото­рваться от снегиревской книжки про оленей.

Разговор сразу перескакивал на  домашних Алены - вспоминали бабушку, в которую будто бы был влюблен Маяковский, а попросту говоря, спал с бабушкой Алены Басиловой, чем смогисты гордились, а будущий сексот Алейников откровенно завидовал:

- Вот Ленька устроился - так устроился, смотри, и баба хорошая, и хата в центре, и бабка - любовница Маяковского, - с завистью любил он рассказывать. Он тоже мечтал "устроиться" - жениться на москвичке, обрести вожделенную постоянную московскую прописку, но мечта отодвигалась все дальше и дальше.

 

Ушли, распрощавшись, от Алены, и Снегирев повез всех к себе.

В голове шумело, накатывало знакомое, Губанов всю дорогу читал стихи, вдруг заорал на Алшутова, который посмел покри­тиковать какие-то строки.

На Комсомольском проспекте у Снегирева оказалась од­нокомнатная квартира с бассейном. Бассейн-аквариум занимал треть двадцатиметровой комнаты. Снегирев соорудил его, взяв пластырь с под­водной лодки и выложив им пол и стены. Получился трехметровый аквариум. Воды входило литров пятьсот. Или больше. Плавали рыбки. Росли водоросли.

Снегирев закурил. В его руках изгибался саксофоном серебряный кальян.

Его два раза исключали из Союза писателёй: он избил в ЦДЛ поэта Поперечного и пытался засунуть его голову в унитаз.  (Поперечный тогда еще не написал своей знаменитой "Малинов­ки" и других кичёвых шлягеров).

- Будешь? - спросил нахмуренный детский писатель, показывая на кальян

Губанов отказался.

Батшев и Алшутов попробовали и тоже отказались.

- Я – наркоман в законе! - смеялся Снегирев.

Водка из снегиревского холодильника оказалась в запоте­лой бутылке с красной этикеткой знакомого здания гостини­цы "Москва", и пошла удивительно легко, и грибочки оказа­лись маринованные, и селедочка, и, вообще, было хорошо, и Ленечка читал стихи, и сам не помнил, почему вдруг заорал на хозяина, за что получил в морду и был брошен в аквариум.

Он сразу вынырнул на поверхность. Аквариум был ему по пояс. Но утонуть можно и в луже. И в ванне. А здесь - бассейн! Рыбы шарахались в стороны.

Губанов прикидывался пьяным и грозил хозяину. Батшев и Алшутов заливались смехом. Первый - не верил ни единому его слову, а второй - хорошо знал губановские замесы.

- Я счас нассу тебе в аквариум, и все рыбы передохнут! – выкрикнул, наконец, страшную угрозу.

В ответ Снегирев показал ему огромный волосатый кулак, и грозить расхотелось.

В тот день Губанов проснулся в неизвестном ему месте.

Он лежал на надувном матрасе, а вокруг шумел город.

Он сел, огляделся, и обнаружил себя на крыше…

На остановке автобуса смеялись люди. Очередь стонала в ожидании пива. Солнце билось в грязных облаках.

Оказалось, что Снегирев живет на втором этаже, а на первом – магазин, козырек которого проходит как раз под балконом.

Он и лежал на надувном матрасе на балконе.

 

 

 

30 АВГУСТА  1965.  "СЕРПУХОВСКАЯ" - "АЭРОПОРТ"

 

Съезд СМОГа или, как мы говорили, «Первый съезд авангардистов» планировали устроить в мастерской одного из знакомых художников неподалеку от станции метро «Серпуховская».      Станция тогда называлась "Серпуховская", позже стала называться "Добрынинской", по имени мифического  Петра Добрынина, героя революции 1905 года.

Солнце пряталось за Серпуховской универмаг, а мы стояли у метро, облокотившись на ограждение, и ждали художни­ка, у которого в мастерской должно было происходить сборище.

Подъехали Буковский, Тарсис, Добровольский - гости съезда, а того, кого ожидали - не было.

Примчался запыхавшийся Губанов и сообщил, что художник испугался и отказался предоставить нам помещение.

Ничего себе сюрприз!

Особенно неудобно было перед нашими гостями - что они могли о нас подумать? Обещали златые горы, а оказалось - ямы да овраги...

- Поедем ко мне! - решился Губанов. - Мои предки на даче, квартира свободна!

Поехали на метро всей компанией к Губанову. Народа в квартиру набралось человек двадцать - здесь были и гости, и лениградские представители.

Присутствовали наши консультанты - Каплан и Ковшин, почетные члены СМОГ (правда, тогда еще такого разделения не было) - известный философ Арсений Николаевич Чанышев, писавший стихи под псевдонимами А.Михайлов, а прозу - Тамарин, и поэт Эдмунд Иодковский, у которого мы снимали дачу в Икше два месяца назад.

Были еще, кажется, представители группы и одноименно альманаха "Шея" - Марк Ляндо и Николай Боков (но не буду утверждать, кажется, он еще тогда был в армии, но кто-то еще из их группы присутствовал...)

Из наших хорошо помню Морозова, Васюткова, Наталью Шмитько, Калашникова, Андрея Разумовского, троицу прозаиков: Урусова, Панова и Янкелевича, которые преподнесли на съезде сюрприз, объявив, что образуют свою "литературную фракцию" под названи­ем неоэпириосимволистов или постэксзистенпиалистов, или же продолистов. Что означают загадочные и звонкие термины, никому понятно не было.

Обсуждали Устав СМОГ.

Он был смонтирован из Устава Союза писателей, который до­стали на время с огромным трудом, ибо его существование являлось, чуть ли не государственной тайной, и Гражданского ко­декса РСФСР. Писали его мы с Губановым дня три, потом решили напечатать в "Сфинксах", но в первом номере не успели и опубликовали в № 2.

Устав, помню, на вид казался очень хитрым: в нем говорилось, что СМОГ - юридическое лицо, а значит, может иметь все то же, что имеют и другие юридические лица. И в то же время - независимая творческая организация, которая объединяет де­ятелей литературы и искусства от 16 до 30 лет.

- Почему до тридцати? - возмущалась Наталья Шмитько. - В тридцать лет, какой он смогист! У него самого дети уже смогистами будут!

Все согласно кивали, написали - "до 25 лет".

Поговорили о руководстве СМОГ. Раньше руководство называлось Исполком и состояло из Губанова, меня, Алйникова и Кублановского. Учитывая, что двое последних ничего не делали по руководству обществом, и фактически отошли от литературного движения из-за страха потерять университет, надо было что-то решать.

- Исполком себя изжил, - констатировал Губанов. – Ни к чему собираться по любому ничтожному поводу, и решать, кому отдать пишмашинку или сколько пачек бумаги купить.

Все прекрасно видели, что Губанову нужно официальное признание его лидерства, и потому охотно избрали его Председателем СМОГа и председателем будущего объединения, которое будет назы­ваться АРИ - Авангард Русского Искусства.

АРИ должен был объединить не только СМОГ, но и другие литературные группы в стране, стать федерацией различным литературных групп. Но разумеется. СМОГ будет в федерации лидирующим – это подразумевалось.

- Правильно! - говорил довольный Губанов. - Батшев будет моим заместителем по оргвопросам и редактором журналов.

- Каких журналов? - не понял я. - У нас один журнал – «Сфинксы».

– «Сфинксы» будут журналом СМОГа, а для АРИ мы будем издавать иной журнал, под названием "Авангард" - по имени того маленького сборничка, что издали весной.

(Планам не суждено было сбыться. Правда, в ноябре был выпущен лучший альманах того года "РИКОШЕТ", - по мысли он и был ор­ганом АРИ, как значилось на титульном листе: в нем широко и бо­гато было представлено творчество многих авторов, не имеющих к СМОГу никакого отношения).

Васютков в своем выступлении сказал, что в случае «кое-каких событий» - и все прекрасно поняли, что он имел в виду, может случиться так, что в тюрьму попадут самые талантливые люди, и общество останется без руководства, поэтому надо всячески избегать провокаций и вести себя осторожнее.

Все согласились, хотя, как вести себя осторожнее – никто не понимал.

Но тут начались споры о местных организациях.

Сергей Морозов утверждал, что федерация не нужна, да и невозможна, лучше все местные литературные си­лы сделать филиалами СМОГа, благо наши эстетические принципы настолько расплывчаты, что годятся для многих…

Против этого возразил Алейников, который сказал, что не видит рядом с собой, к примеру, Кривулина, ибо тот пишет абсолютно иначе.

- И я пишу иначе, чем ты, - сказал Морозов, - но что из этого?

Спор перекинулся на методологию.

Буковский на правах "эксперта" предложил вернуться к повестке дня.

Вернулись к повестке дня, слова попросил Тарсис. Он впервые присутствовал на нашем сборище - обычно мы приходили к нему - по двое-трое, не больше.

О нем наши ребята слышали. Но знакомы были немногие. Это был эффект разорвавшейся бомбы. Он начал говорить со всеми присутствующими на собрании так же, как и со мной, то есть с человеком подготовленным, определенным образом настроенным по отношению к режиму.

Он говорил о роли молодежи в освободительном движении в стране, о том, что не надо бояться возможных репрессий, что зарубежная русская пресса на нашей стороне, что нам поможет из­дательство "Посев", что нас издадут в журнале "Грани", что он уже два месяца назад передал туда наш сборник "Сфинксы" и другие сборники...

Эффектная речь Валерия Яковлевича произвела впечатление

Закончил ее тем, что он закажет целый самолет своих книг, которые изданы на Западе ("Палата №7/","Сказание о синей мухе, "Красное и черное"), и мы будем распространять его книги. К тому же «Посев» издаст книги смогистов, которые мы тоже сможем распространять.

Целый самолет!

Мы переглянулись с Буковским – эка, хватил Валерий Яков­левич! Да как же такой самолет провезет книгу (не говоря о книгАХ ) Тарсиса? КГБ не дремлет - всем понятно.

Но на смогистов слова о самолете произвели впечатление силы и мощи, стоящих за  Тарсисом сил, популярности его за рубежом. Вообще, всем хотелось, чтобы нас поддержал тот мифиче­ский для назад "Запад", ибо, как мы поняли, если Запад поддержит, органка едва ли посмеет расправиться с нами.

(Наивными были, юными...)

Он говорил, -  что литература сегодня -  прежде всего, политическое дело, что не обязательно писать стихи с призывами к свержению советской власти -  нет, одно то, что в стихах смогистов проповедуется аполитичность, возврат к классическим формам, либо наоборот -  к авангардизму, -  делает литературу СМОГ в сто раз опаснее для власть предержащих. Ибо она страшна выпадением из общего соцреалистического русла.

Он говорил, что  надо печататься на Западе, что не надо заигрывать с советскими изданиями -  они сломают не окрепшие таланты, заставят продаваться за публикации.

Многие тогда ему не поверили. И это неверие в совет и правоту пожилого, много повидавшего человека,  послужило причиной слома нескольких. Но они были сынами своего времени.

Я же был пасынком.

Неожиданно Алейников вскочил с места и заявил, что он пишет стихи не для политических целей, а просто потому, что пишет.  А Тарсис зовет СМОГ на политическую борьбу, а общество создано для другого -  для объединениям и поддержки талантливых людей.

Никто тогда не знал о стукаческой роли Алейникова.

Для многих он выглядел страдальцем - его выгнали с дневного отделения МГУ, он перевелся на вечерний, и боялся, что его “забреют” в армию,  лишат студенческой московской прописки (а для него, жителя Кривого Рога, приехавшего штурмовать Москву, она была чрезвычайно необходимой), он уже дул на воду.

Но «страдалец»  никому не говорил, что выгнали его из университета из- за скандала в пивном баре, связанного с неуплатой по счету, который закончился  милицией и «телегой» в университет.

Для меня, да и для Губанова поведение Алейникова выглядело неожиданным -  он же был один из нас, из основателей СМОГ!

Было стыдно перед гостями, особенно перед Тарсисом -  ведь мы с Губановым убеждали его, что в обществе у нас единство. Не единомыслие, которое уменьшает число извилин, а именно -  единство.

Позже, когда в СМОГе четко появились две линии, два направления, то есть сторонники чистой литературы и  те, кто позже стал «правозащитниками», я понял, что истоки лежали в речи Тарсиса на нашем августовском съезде.

Он считал, что если молодой человек пишет стихи - неважно какие и о чем! -  и состоит членом общества СМОГ, которое организовало и провело демонстрацию к ЦДЛ и выступает против соцреализма, то такой молодой человек -  уже противник коммунистической диктатуры, ниспровергатель.

Но все оказалось не так просто.

И люди в СМОГе -  разные, достаточно сказать, что в СМОГе были и Саша Соколов,  -  ныне известный русский зарубежный писатель, и Борис Дубин – популярный переводчик и социолог, и Юлия Вишневская и Евгений Кушев -   позднее известные антикоммунистические журналисты радио "Свобода", но и ставшие членами Союза советских писателей Александр Васютков и Татьяна Реброва, и художник Валерий Кононенко, и не менее известный кинорежиссер и продюсер Андрей Разумовский.

Но был и друг Алейникова, вернувшийся из эмиграции (где он оказался случайно) и сделавший себе карьеру в неокоммунистической России поэт Юрий Кублановский .

Если одни из СМОГа шли в диссиденты, другие -  в писательскую студию при московском горкоме комсомола, а третьи -  искали иных путей  в жизни и литературе.

Валерию Яковлевичу хотелось видеть молодежь, похожей на героев его произведений. Но не все оказались такими. Он очень хотел помочь нам, но иногда ошибался

 

 

Может, уже тогда Алейников был завербован КГБ (вербовать людей на московской прописке – любимое дело чекистов), и не просто так выступает против Тарсиса  на нашем сборище.

Станет это известно через много лет, когда членам общества «Мемориал» попадут в руки документы из КГБ, и они их покажут мне…

А позже он займется самозванством, присваивая себе лавры создания СМОГ.

 

 

Стали обсуждать, выступать или не выступать на площади.

Одни говорили, что малоэффективно, другие утверждали, что - наоборот.

Каплан и Буковский поделились опытом прошлых лет.

- Только надо обязательно всем вместе уходить, чтобы по одиночке не схватили! - добавил Буковский. - А еще лучше, чтобы несколько человек выполняли роль охраны - если дру­жинники полезут - дать отпор, они боятся, когда им дают сдачи...

Решили продолжать выступления.

Следующий "съезд" договорились провести в декабре, но подготовить его как следует, в отличие от нынешнего.

А на другой день, 31 августа, устроили в честь съезда выступление на площади Маяковского.

Едва ли была суббота или воскресенье.

Будни.

Но завтра - 1 сентября.

Многие из наших поступили в институты. Для них начиналась новая жизнь. Некое «легаль-ное положение».

Давали «прощальный концерт» (терпеть не могу кавычек).

Часов пять - рано начали.

Наташа Гончарова слушала - воздушная, красивая, пушкинская, чужая. Она так и осталась для всех - Гончаровой - мечтой. Ее настоящую фамилию знали два-три человека.

Очень много читали. До сумерек.

И я оторвался от «хвоста», проехал несколько остановок на троллейбусе, вернулся и пошел к Басиловой - там уже заливал байки Ленька.

Но почему все время встает образ Сенатской площади?

 

 

ДОКУМЕНТЫ

 

«ГРАНИ» № 59, декабрь 1965

 

 

От «Феникса» к «Сфинксам»

 

От одного из наших российских читателей, мы получили эк­земпляр журнала «Сфинксы», который ходит по рукам в Мос­кве. Мы решили его, как было в случае «Феникса» и «Синтак­сисов», опубликовать полностью, исходя из того, что, помимо вы­сокого литературного достоинства, журнал — Опкулент нашего времени.

Редакция рада новой возможности ознакомить нашего чи­тателя с творчеством молодой России. Итак, — перед нами «Сфинксы». Дата выпуска — июль 1965. Редактор — В. Я. Тарсис.

В отличие от «Феникса» и «Синтаксисов», журналов исклю­чительно молодежных, в «Сфинксах» мы замечаем новое: найде­на творческая и духовная общность между молодежью и достой­ными представителями старшего поколения. В первую очередь это выразилось в признании молодежью редакторского авторите­та В. Я. Тарсиса, что является бесспорным доказательством ут­верждения: проблема «отцов и детей» в сегодняшней России воз­никает лишь в том случае, когда «дети» сталкиваются с недостой­ными «отцами». Ищущая молодежь требует от старшего поко­ления главного — бескомпромиссной честности. И идет за теми и с теми «отцами», у которых ее находит.

Что же касается самого содержания «Сфинксов», то в нем господствует творчество молодежи. Это дает нам право предпо­лагать преемственность в развитии направлений, настроений и исканий молодого литературного поколения от «Феникса» к «Сфинксам». Право это подтверждается еще и присутствием сре­ди авторов «Сфинксов» хорошо нам знакомых фамилий поэтов-фениксовцев

В. Ковшина и Ю. Стефанова. Надо полагать, что и другие поэты «Сфинксов» тоже печатались в свободных моло­дежных журналах, которых в одной только Москве насчитыва­ется более четырнадцати.

Что же отличает «Сфинксов» от «Феникса»? Первую черту  - творческое сотрудничество и содружество разных поколений - мы уже отметили выше. Вторую — легко заметить, сравнивая внешнее   оформление   журналов: например,   на  обложке у    «Сфинксов»,    вместо   названия города,    как    было    в    слу­чае «Синтаксиса» («Москва-Ленинград») или в случае «Феникса» (Москва»),  напечатано крупными буквами РОССИЯ. Россия, а    не   СССР.    Так   же,    как    под    стихами    одного    из   поэтов подписано  «Москва-Петроград»,  а не Ленинград.  В  самом  низу обложки мы находим название издательства «АРИ», и тут же, в скобках, расшифровку:  «Авангард Русского Искусства».

Итак, журнал «Сфинксы» обладает не только своим изда­тельством, но своим русским искусством и уже не в масштабе одной или двух столиц, но целого государства, именующего себя по-старому, естественно, — Россия.

Эти как бы внешние особенности «Сфинксов» отражают внут­ренний строй помещенных в журнале произведений. В маленьком вступлении невозможно заняться подробным анализом содержа­ния, но хочется лишь подчеркнуть одно главное направление, наиболее ярко воплотившее себя в четырех отрывках из поэмы «Сошествие во ад» Ю. Стефанова.

Если постараться сформулировать эволюцию, которую проде­лала российская молодежь от «Феникса» до «Сфинксов», веро­ятно можно было бы сказать, что движение шло от общечелове­ческих мотивов (поэма Ю. Галанскова «Человеческий манифест») к христианско-православному мироощущению и национальному самоосознанию. (См. поэму А. Васюткова «Боголюбовская сказка» и поэму Ю. Стефанова «Сошествие во ад»).

Тема России в целом ряде произведений тесно переплетается с религиозными мотивами. Внимание авторов приковано к исто­рическим путям России, которая в свое прошлое вобрала не толь­ко Октябрьскую революцию, но и такие имена, как Святослав, Андрей Боголюбский, Феофан, Рублев, Никон и Аввакум.

Что касается политического лица журнала, то оно такое же непримиримо антикоммунистическое, как и лицо «Феникса». На страницах «Сфинксов» мы встречаем и политическую сатиру (Б. Слуцкий «Грехи и страхи...», «У государства есть закон...»,

А. Михайлов «Хорошо быть халтурщиком», А. Галич «Молчание — золото», Е. Головин «Песня старых партийцев» и др.), и про­изведения трагического склада (А. Галич «Уходят друзья», «Об­лака плывут, облака...», А. Михайлов «Если ты не был в концла­гере...», С. Морозов «Он придет в коверкотовом пиджаке», Ю. Сте­фанов «Сошествие во ад» и др.).

Так же, как и «Феникс», авторы журнала «Сфинксы» начи­сто отрицают положительную роль «Октября», который ассоции­руется для них с цепью, накинутой на «рабов вольных конститу­ций». Ленинский мавзолей видится впившимся в мостовую «ос­колком затвердевшей крови», а пятиконечная звезда оснащена пятью хищными «когтями» (Е. Головин «Песня старых партий­цев»).

Авторы "Сфинксов» определяют себя «лобастыми мальчика­ми никакой революции»

(Л. Школьник). Перспектива видения России ушла для них в глубь веков. На фоне тысячелетней исто­рии государства — «Октябрь» и пятьдесят лет коммунизма — лишь эпизод, четвертая часть татарского ига. Отсюда раскрыва­ется перспектива и в будущее России, их собственной России, хозяевами которой они себя уже чувствуют.

Вероятно, таким ощущением ситуации и обуславливается но­вый спокойный и уверенный тон и редакционной статьи, и произ­ведений авторов журнала. В нем нет лихорадочного, напряжен­ного до предела ожидания событий «Феникса», вызывающих уг­роз и горячих, пламенных призывов к немедленным действиям. Для авторов «Сфинксов», по-видимому, «век крушения вер» окон­чился. Наступил период духовного строительства. Их жизнь и со­зидание идут своим собственным путем, параллельно «советской действительности», при полном игнорировании коммунистической власти. Поэтому и РОССИЯ вместо СССР, и Петроград вместо Ленинграда, и «Авангард Русского Искусства» вместо социалисти­ческого реализма.

«Современная русская литература богата и разнообразна. Множество имен, множество направлений... Публика... хочет знать эту литературу, не удовлетворяясь суррогатами и пародия­ми на нее. Вот почему появились на свет «Синтаксисы», «Бумеранги», «Фениксы» и некоторые другие так называемые «под­польные» журналы. Вот почему появились и «Сфинксы» — но­вый журнал, приподнимающий занавес молчания, опущенный на русскую литературу безграмотными политиканами и их лаке­ями» («От редакции»).

Обращаем внимание читателя, что М. Славков, молодой поэт, — один из персонажей документальной повести В. Тарсиса «Палата № 7» (см. «Грани» № 57, 1965 г. – Ред). Авторы «Сфинксов», как и фениксовцы, исповедуют «Любви и Правды суеверие» (М. Славков)), для них ответственность и жертвенность — главное условие жизни.

И по отношению к искусству: художник должен отвечать «за каждый мазок мысли и слова, всем, даже жизнью» («От редакции»). И по отношению к своей стране — России:

...Склонюсь к изголовью:

и слезы и гной

моею ты кровью,

Россия, омой,

и на половины

мне плоть раздери,

и, словно холстиной,

лицо оботри,

и в славе, и в силе

иди на звезду.

Я вместо России

останусь в аду!

(Ю. Стефанов «Сошествие во ад»)

 

Что же касается будущего, то редакция - «Сфинксов» настроч­ена оптимистически. И.оптимизм ее рожден и основан не на юно­шеских беспочвенных мечтаниях, а на логике — «логике исто­рического развития»:

«Не будем загадывать, как долго русское искусство будет развиваться в столь же ненормальных условиях, в которых это происходит сейчас, — пишет редакция в своей передовой. — Ос­мелимся лишь утверждать, что не вечно. Такова уж логика ис­торического развития. Народ без искусства существовать не мо­жет. Государство не может существовать без народа. Если у го­сударственных деятелей не хватает ума и таланта, чтобы это по­нять, можно только оплакивать их как! государственных деяте­лей».  

Помочь молодому русскому искусству выйти из подполья на свет Божий — задача таких журналов как «Сфинксы», «Феникс», «Синтаксисы», »Бумеранг», «Мастерская» и многие другие.

А наша задача — помогать этим журналам. И не только опуб­ликованием и возвращением их на родину, но и глубочайшим вниманием к поискам новых творческих путей, к словесным на­ходкам, к литературным опытам их авторов. Мы ни на миг не должны забывать, что по-дружески приглашаемся присутство­вать при скромном и великом таинстве рождения нашей новой литературы.

 

 

 

СЕНТЯБРЬ. ВЕРА

 

Каплан таскал меня по всевозможным своим литературным знакомым,  рекламировал их,  меня, СМОГ и себя - как советни­ка,  консультанта,  эксперта.

Однажды мы попали в старый высокий для этого квартала дом на Пречистенке. Тогда мы, вообще, старались абстрагироваться от реальности даже в названиях улиц,  и называли не Кропоткинская и Метростроевская, а по-старому - Пречистенка и Остоженка.

Нам открыла невысокая худенькая девушка с узким лицом,  покрытым веснушками,  что делало лицо смешным и необычайно до­брым. У нее были длинные волосы по тогдашней моде, одевалась она просто, без претензий. На какие деньги у нее могли поя­виться эти самые претензии? Она работала машинисткой, училась на заочном отделении режиссуры в институте культуры.

В большой, извивающейся, как кишка, квартире, где жило несколько семей, Вера Иосифовна Дашкова, 20 лет, занимала пос­леднюю (в квартире, в коридоре, по метражу и социальному положению) комнату, похожую на коробку для карандашей.

Комнатенка располагалась у черной лестницы, рядом с кух­ней. Позднее, особенно в тяжелые месяцы весны 1966 года, я поднимался по черной лестнице и стучал в стенку условным сту­ком, и она открывала на кухне старую дверь на крюке. Когда дверь раскрывалась, то целая банда аппетитных запахов нагло врывалась в щель, и мы плотоядно поводили носами. Как-то Кушев заметил, что в этом есть своя прелесть - выпивать свое вино под чужие запахи - можно  смело адресовать их себе.

Верина светелка делилась на две части -  меньшую, где была ее лежанка и большую - там стоял столик, старый радиоприемник, стул и какая- то скамеечка.

Высоко -  потолки были метра четыре, если не больше, находилось окно, небольшое, но с широким подоконником.

Как-то туда забрались Каплан со Скуратовским, и сверху комментировали происходящее внизу.

Я читал стихи, мы пили  вино, о чем-то говорили, уже не помню. Вера пригласила заходить -  наверно просто так, из любезности. Но я на другой день, проходя по Арбату, вспомнил, что Кропоткинская недалеко, и зашел.

Вера не удивилась, усадила меня, стала расспрашивать. Я рассказывал о СМОГе, о наших вечерах, о выступлениях  у памятника Маяковского. Она слушала очень внимательно, и это вдохновляло, ведь не многие люди умеют слушать.

Вера умела замечательно слушать!

Потом к ней пришли две подруги.

Я посмотрел на одну из них, она -  на меня, и я, что называется, "поплыл".

С Таней, так звали подругу Веры, у нас началась любовь, большая, с моей стороны – единственная и неповторимая, с нервотрепками, с желанием немедленно жениться, с сумасшествием, с разрывом  и моими истеричными слезами.

И кто пришел на помощь? Кто успокоил? Успокаивал? Кто старался сгладить, помочь, залечить? Вера.

А разве я один?

К Вере я стал водить всех наших гениев -  Губанова, Комаровского, Дубовенко,  Бережкова, Морозова, Дубина... А они стали приводить других наших ребят, и постепенно - у Веры перебывал  почти весь  СМОГ.

Все здесь нравилось, всех здесь принимали, каждому находили время и место на полу, и кусок хлеба, пусть и без масла и стакан чая, пусть и без сахара.

Она смотрела на всех добро и понимающе, как старшая сестра, к которой хотелось придти попросить совета, поплакаться, перебороть вместе с ней свалившуюся на тебя беду.

 

 

 

СЕНТЯБРЬ 1965. ПЛОЩАДЬ МАЯКОВСКОГО

 

-  Разве так можно рисковать? -  спросил как-то Буковский

Он стоял в толпе, когда мы читали у памятника, и видел, что нас фотографировали гзбушники, провоцировали дружинники, хамили провокаторы. А мы огрызались и старались не ввязываться в скандал. Но это им не удавалось.

-  Вас спровоцируют на скандал, организуют драку, а потом вас же и обвинят в ней!

На другой день он познакомил меня с Виктором Хаустовым, который в дальнейшем обеспечивал безопасность наших выступлений.

Сам невысокий, крепкий, мускулистый в очках, он прищуренными глазами окидывал собравшуюся толпу, безошибочно вылавливал в ней дружинников и показывал на них, пришедшим вместе с ним таким же крепким парням. И пришедшие с ним молодые ребята расходились, растекались по толпе, притираясь поближе к разбросанным в ней оперативникам, чтобы в сложной ситуации нейтрализовать их.

Оперативники, видя их, чувствуя присутствие некоей посторонней враждебной им силы, стали бояться прерывать чтения, остерегались провоцировать нас на скандал.

К тому же, Хаустов посоветовал при чтении окружать читающего плотным кольцом своих, и сцепляться руками.

В конце месяца меня попытались схватить оперативники, я вырвался и побежал в сад «Аквариум», но меня настигли, я сопротивлялся. Тогда меня втащили в вестибюль театра имени Моссовета и стали бить.

Я стал звать на помощь. Орал во весь голос.

В ответ меня стали избивать изо всех сил, сдавили горло.

Потом подогнали машину к дверям и бросили меня в нее.

Наутро меня отпустили из милиции. Просто выбросили.

 

 

 

ДОКУМЕНТЫ

 

«ГРАНИ» №  61

 

Эммануил Райс

Модернизм и молодая русская литература

 

АВТОРЫ  СМОГа

 

…Примеры таких исканий мы наблюдали не в официальной советской поэзии, а в молодежных поэтических сборниках, изда­ющихся нелегально в России, как, например, в «Фениксе», «Син­таксисе», «Сфинксах», поэтических сборниках СМОГа, а также в попадающих к нам подборках стихов отдельных молодых авторов.   .

В этой статье остановимся на стихах поэтов СМОГа …

После полувека старательного выкорчевывания в самой Рос­сии всякого подлинно живого, свежего слова, они оказались на уровне (а то и выше) многих своих сверстников — поэтов в таких странах, как Англия, Франция, Германия, Италия, а, пожалуй, и США.

Авторы СМОГа, конечно, еще чересчур молоды, чтобы от них можно было ожидать законченных, зрелых достижений. Но на­личие подлинного своеобразия, а порою и недюжинной одарен­ности — несомненно. Почти у каждого из них уже встречаются отдельные большие удачи.

Самые смелые среди смогистов, хотя им, порою, и не удается до конца воплотить в слове свое видение, все-таки намного зна­чительнее менее отклоняющихся от проторенных путей (а склон­ность к отклонению имеется у них у всех — в этом их групповая отличительная черта), более доступных неискушенному читателю и менее шокирующих официальных соцреалистов.

Но все мои симпатии, конечно, полностью на стороне более смело дерзающих — и за ними будущее; всякая оглядка на «обще­принятое», всякое «но все-таки» — признак слабостей неуверен­ности в своих поэтических возможностях. Хотя тут же добавлю, что при всей важности обладания своеобразием и новизной — без высокой, безжалостной и к себе и к другим требовательности из начинающего поэта может ничего не получиться. В этом — одна из сторон жестокости искусства. Если в области, например, уго­ловного права или нравственности вообще — намерений достаточно, и они даже признаются более важными, чем осуществле­ние их, искусство вообще не принимает в расчет неосуществлен­ное намерение. Поэтому важно не только дерзать, но и   осу­ществлять.

Интересно, что смогисты, все вместе, являют собой лик Рос­сии, некую собирательную личность, тем не менее, столь же един­ственную в своем роде и незаменимую, как и личность индиви­дуальная. Именно эта собирательная личность достигла наиболее удачного выражения у некоторых индивидуально менее ярко выраженных смогистов:

 

Только зверю хочется, да не может взять.

Бьюсь я красным кочетом в голубую знать.

А с крыльца отпетого ты глядишь вослед.

Защищен от ветра старенький валет...

 

 

...Без мошны — мошенник. Я тот самый туз.

Я о чьи-то шеи сапогами трусь.

Среди всех регалий — самый белый знак.

Ни за что ругали площади зевак...

 

Это, пожалуй, лучшее из дошедших до нас стихотворений Сергея Морозова.               

Или вот у Алейникова:

 

     ...Перемелят ли нашу печаль

волны? стучит и царапает днище,

вороном вьется... (не замечал —

завтра черед! и в могиле отыщет!)...

 

В таких строках явно ощущается хлыстовско-гоголевская жуть, усугубленная разгулом коммунистических бесов.

Это объединяющее смогистов общее настроение (отдельные элементы которого встречаются и у Губанова) — не светлый лик рублевско-пушкинской Руси, а темный достоевско-нарбутовский кошмар, рожи Бориса Григорьева и кустодиевская ярмарка со зловещими откликами «Петрушки» Стравинского.

Технически Морозов слабее других. Попадаются ничем в дан­ном контексте не оправданные вульгарности, вроде:

Я вижу, как пацан смотрителя жмет на клаксон...

Или:

Есть что-то одинокое

                           У музыканта в пальцах...

 

не лишенное комического оттенка.

Но Морозов берет новизной и остротой своего видения, порою чем-то напоминающего Нарбута:

 

Вот отпляшет, отпляшет пол-лета

безголовый кровавый гусак.

Осень жалует мне эполеты.

Я гуляка теперь и гусар...

 

В его кошмарах — преднамеренно или случайно — маячит нотка фрейдовского психоанализа:

 

...что за белыми-белыми рамами,

где зеленая плавится медь,

я не звал тебя мамочкой, мамою.

И не сметь! И не см - е - ть, и не с - меть...

 

Техническая слабость портит одно из его наиболее интерес­ных стихотворений, памяти Луговского, где после весьма рас­плывчатых ассонансов в первом четверостишии: деться — зер­кальца — надеждой? — он прямо переходит на белый стих. Но и белый стих имеет свою эстетику, одним из основных правил ко­торой является полное отсутствие всякого намека на рифмовку, острое различие звукового состава слов, заканчивающих строку.

Обычно техническая слабость означает или отсутствие да­рования, когда она совпадает с ординарностью изобилующего об­щими местами содержания, или же недостаточность работы и творческого опыта. В этом втором случае за словесными срывами и неудачами все равно ощущается внутреннее своеобразие — вот как у Морозова, который, при условии упорного труда, имеет все шансы стать хорошим своеобразным поэтом — на его палитре есть тона, свойственные только ему одному. Его задача — научиться ими как следует пользоваться.

Не лишен досадных неловкостей и Владимир Алейников: «нараспах» вместо «нараспашку». Это такое же развитие живого языка, как у Амфитеатрова — «гнезды» вместо «гнезда» — для рифмы. Или еще: «недоверья слушай»… и т. п. А это тем более жаль (хотя и вполне поправимо), что лучшее у Алейникова — как раз в своеобразии языка:

 

Чин-по-чину. Лови. Колесами,

обручами на кадках — звон.

Если степь — ничего, износится.

От киоска — седьмой уклон...

 

или: «мне жить, как жать, а временами — ждать…» Интересны его смелые поиски в области аллитераций: «Где же потомки? на­верно, в потемках», или: «Мальчики жгут голубые костры, паль­цы жгутом и надкушены губы». Возможно, что этим путем он станет находить метафоры. Пока он охотно учится у Пастернака, его длинная поэма «Отрывок» во многом использует «Спекторского»:

 

Еще прохлада, покаяний звон,

линялый клен, подковы вдоль забора.

Не поднимай. Монисто похорон

и виноград за ширмой коридора...

 

Несомненно, что плодотворнее учиться у Пастернака, чем у Маяковского или даже у Есенина. Но у Алейникова уже прояв­ляется свое лицо, пока, главным образом, в словесном материале. Но ведь поэзия, в первую очередь, — искусство слова.

Наиболее одарен среди смогистов Леонид Губанов. И у него достоевско-гоголевский кошмар доминирует над почти всеми ви­дениями мира. Но он носит у него выражено личный характер, с далеко идущими в глубь мироздания отзвуками:

 

И опять закат свитра тёртого,

и опять рассвет мира нового,

черный снег да снег, только в чем-то мы

виноваты все невиновные...

А как замечательна его... «непрочитанная женщина»:

 

Как ей хмурится, как ей горбится,

непрочитанной, обездоленной...

 

Эта женщина — она же и поэма... И получается все это не­посредственно, без всякой натянутости, что одно уже свидетель­ствует о подлинном даровании.

Даже Пушкина, например, Губанов видит через призму нарбуто-григорьевской бесовщины в чрезвычайно интересном сти­хотворении, в котором судьба поэта, переплетается с его тематикой в очень современном словесном и образном оформлении.

Знаменательно для истории России, что личная судьба солнечного Пушкина сложилась в черных, кошмарных бесовско-гоголевских тонах («Александр Сергеевич Пушкин (профиль)»).

Яснее многих Губанов понял, что в поэзии звук важнее смы­сла, что слово зовет слово помимо ведома поэта, что логические веления тут бессильны. Он уже с успехом реализовал то, к чему (в пределах доступных нам текстов) Алейников пока только стре­мится — рождение из звуковой близости новых метафор: «крах­мальных карет», «я стеклянный нарыв на ливрее лгуна», «будет стыдно как студень на пустынном столе», хотя в студне, по обы­денным представлениям, ничего стыдного быть не может.

Сила таких строк не только в зрительных образах, но и в поддерживающих их звуках: сты-сту-сты-сто и в откликающихся на них каждый раз н.

Губанов охотно и удачно пользуется заумью: «понукай», «лишница».

Но звуки только усиливают эффект неожиданности при сме­ло сближаемых, очень отдаленных понятиях. Сила метафоры коренится не в сходстве связуемых понятий, а в яркости, и мощ­ности каждого из них в отдельности. Чем они отдаленнее одно от другого, тем сильнее разрядка духовной энергии, вызванная их сочетанием, подобно тому, как камень вылетает с тем большей силой и на тем большее расстояние, чем мы сильнее натягиваем резинку пращи. Так у Губанова: «спать на каменном полу — как в бинокль», «без пуговок калитка», «я влюбился, как подосино­вик», «деревья... царят лицом истоптанным», или даже:

                              Волки выросли назад

В фиолетовое надо.

Я танцую о глазах

За ночной рубашкой сада.

 

Упорные поиски новизны, выразительности и личного сти­листического своеобразия делают Губанова одним из замечатель­ных явлений молодой русской литературы. Но у него уже немало и подлинных достижений. Кроме уже упомянутого «Профиля» Пушкина, который, пожалуй, у него лучшее, надо отметить «Сти­хотворение о брошенной поэме» и «Серый конь». Ничего из им написанного не пресно, не безразлично.

Поэма Батшева «Монтаж» построена на кошмаре превраще­ния человека в машину, на сведении его к механизму, в подчерк­нуто карикатурных и уродливых формах:

 

С меня сняли скальп —

сказала ты —

                                  и установили радиоприемник

и передатчик,

теперь мы будем говорить без слов...

 

Для этого «врач снял скальп с апельсина... будете ходить с обнаженным мозгом...»; в него врач воткнул два полупроводника.

У Батшева во всем царит нутряное неприятие сведения че­ловека к неодушевленному предмету. Это — реакция на механи­зацию современного мира, грозящую захлестнуть все человечество в атомной катастрофе или, что, пожалуй, еще кошмарнее, востор­жествовать в бездушных геометрических схемах над жизнью.

Поэтому для Батшева важно то, чего на самом деле нет: сущее у него принимает облик небытия:

 

Была набережная

в центре города,

которая не была набережной,

на ней строили высокий дом

в 60 м высотой,

который не был домом...

 

Отсюда — и неопределённость границы между явью и вымы­слом, и даровые, произвольные метафоры, вообще свойственные смогистам, но особенно интересные у Батшева: «стены обвивались вокруг моей шеи», «деревья круглые, как яблоки в шторм», или «ко мне подошел заяц и, извинившись, спросил: хотите тигров?»

Надо, все-таки, заметить, что словесно Батшев менее насы­щен, чем Губанов. У него центр тяжести в смысле — явление опасное для поэта, особенно молодого. Но никаких заключений на этом основании пока делать нельзя, — поскольку ему есть что сказать, он всегда сумеет найти и нужный способ выражения.

Важно только, чтобы он помнил, что литература — ис­кусство слова - в первую очередь, и что без него даже самые за­мечательные мысли рискуют пройти незамеченными. Как писал в свое время, вероятно, неведомый нынешней русской молодежи, особенно в СССР, герой первых лет борьбы против коммунизма Леонид Каннегисер, который не только сумел умереть так, что даже на чекистов произвел впечатление, но был и многообеща­ющим поэтом: «даже возвышенное чувство с плохими рифмами — смешно».

Конечно, в поэзии наших дней принято избегать чувств, осо­бенно «возвышенных», а рифма вообще стала необязательной. Но от перемены форм поэзия не перестала быть искусством слова. Скорее наоборот. Самостоятельное, независимое от смысла значе­ние слова как такового, его сила и выразительность все более возрастают в современной поэзии всех стран.

И Юрий Кублановский пишет традиционными размерами, но душа его по-современному встревожена, даже в таком затаскан­ном сюжете, как «Арлекин»:

 

Точно льдом разорвало рот,

губы красные в пол-лица.

Ваша роль, Пьеро, ваша роль

не доиграна до конца...

 

И ему удается остаться до конца необычным:

 

На углу, где задутый ветер шал,

с большими губами и томиком Данте,

опершись ногами в оледенелый шар,

стоят Земные Комедианты...

 

Стихи Кублановского показывают, что не все возможности традиционных форм в русской поэзии наших дней еще исчер­паны. Может быть, для таких поэтов, как Кублановский, пред­указано оставаться в рамках традиционных форм, но при одном условии: если это действительно соответствует их темпераменту, а не является последствием неуверенности в себе или недостатка воображения.

Невозможно обойти молчанием и замечательного прозаика Александра Урусова, каждое слово которого в его рассказе «Крик далеких муравьев» взвешено с такой же тщательностью, какой требует поэзия.

Он повествует об угрызениях совести убежавшего из конц­лагеря заключенного, спасшего свою жизнь ценой гибели своего товарища. Но ситуация была безвыходной: ведь если бы этот че­ловек своего больного товарища не покинул, то они погибли бы от погони оба, а шансов спастись обоим, если бы заключенный взвалил на свои плечи больного и поплелся, не было почти никаких.

И всё-таки совесть мучит Урусовского героя за это «почти» —    его требования к себе чрезвычайно высоки.

Весьма знаменательно в этом рассказе и то, что покинутый в беде товарищ на покинувшего его друга не в обиде:

«А сейчас он замурован в стене. А я жив. И он часто прихо­дит ко мне. И когда он приходит, мы молчим о случившемся. И о том, что Я ВИНОВАТ ПЕРЕД НИМ. Он ни разу не сказал мне этого».

Общение героя с умершим другом затрагивает еще одну инте­реснейшую для литературы в СССР проблему: бессмертие души.

И еще: видно, что для Урусова человек в центре всего. И судьба человека важнее судьбы мира. Она и есть судьба мира.

«В окно к нам смотрел человек. Я помню его взгляд. Он выдаст, этот человек. Такой у него взгляд.

Я понял, что это конец.

И что-то еще я понял, когда почувствовал на себе этот взгляд.

И тогда мне показалось, что мир повернулся. И это мгновение стало осью, на которой мир по­вернулся. (Выделено мной — Э. Р.).

И это бесконечно важно: превосходство коллектива над лич­ностью есть превосходство условности над живым человеком. Или даже еще хуже: власть вождей коллектива над его рядовыми членами. Этим коллектив и, бывает, одиозен: он сводится даже не к заклейменной Марксом эксплуатации труда одного человека другим, а к власти человека над человеком, к превращению лич­ности в собственность, которой властитель распоряжается, как неодушевленным предметом. При этом, как правило, худший вла­деет и распоряжается лучшим.

«Крик далеких муравьев» — замечательная диалектически-трагическая парабола партийного порабощения.

«И я верил ему. Я был убежден, что на свете нет ничего, кроме темноты. Я привык к ней. Мне казалось, что искать выхода из темноты бессмысленно. У тюрьмы нет выхода. Наша тюрьма — это весь мир.  Но брат ищет какой-то выход. И подчиняясь ему, я тоже ищу.

День и ночь слышу от брата: «где-то есть выход. Есть, есть! Мы должны искать, найти. Вперед. Вперед!»

Эти строки идут уже дальше политики. Они ставят проблему метафизического бытия человека в космосе. Но этим самым они включают и политику. И выход будет найден...

 

 

ОКТЯБРЬ 1965. ЧЛЕНСКИЕ БИЛЕТЫ

 

В октябре Губанову пришла в голову мысль о том, что в обществе надо провести «чистку».

- Понимаешь, - объяснял он, - у нас много случайных и ненужных людей.

- Почему случайных? – не понимал я. – В каком смысле – ненужных?

Он пояснил:

- Зимой, когда мы начинали, то записывали в СМОГ всех друзей и приятелей, всех знакомых.

Я согласился.

- А на деле выступают 10-20 человек, в журнале печатаются тоже человек 30. А остальные – балласт.

- Но послушай, ведь когда мы читаем на «Маяке» или еще где-нибудь, они создают толпу, они помогают организовывать слушателя и зрителя.

- Я согласен, - кивал он головой.- Но они не смогисты, они – люди «около». Мы их  переведем в разряд «малых шефов», пусть помогают.

- А как ты им объяснишь, - еще не понимал я.

- Как-нибудь объясним.

- Ты придумал, ты и объясняй, - не соглашался я.

Губанов махнул рукой – дескать, чепуха, что ты голову забиваешь не серьезным вопросом.

- Мы всем смогистам выдадим членские билеты, - он показал мне образец, напечатанный на пишущей машинке. А? А подписывать все билеты будем вдвоем – ты и я. Я – как председатель, а ты, как секретарь и теоретик.

Уже через день Губанов напечатал пачку членских билетов, себе под № 1, мне под № 2.

Мы составили список смогистов и стали напротив каждой фамилии вписывать заслуги претендента на членский билет. Билеты получали все, кто выступал с февраля по нынешний день на любом из выступлений СМОГа. Получали билеты все участники журнала «Сфинксы», альманахов «Чу», «Авангард» и готовящегося «Рикошет».

В тот день мы выписали билеты 46 членам СМОГ и 5 почетным членам – Тарсису, Буковскому,  Каплану, Иодковскому и Алшутову.

На другой день поехали Тарсису, вручили ему билет почетного члена и ведомость, чтобы он ее переправил в надежный зарубежный архив.

(Там я ее и обнаружил через 30 лет).

 

НОЯБРЬ 1965 ГОДА

 

На Маяковке уже не повыступаешь - понятно и ежу: почти каждый вечер кто-нибудь из ребят проходил мимо и видел обя­зательного милиционера, который прогуливался вокруг поста­мента.

А однажды Васютков сообщил невиданное - милиционеру соо­рудили специальную будку.

- Не может быть! - не поверили. - Будку возле памятника?

- Поезжай - и посмотри, -  ответил Саша.

Я поехал и убедился - будку поставили. Правда, не возле памятника, а около мостовой, на краю тротуара, будто для регулировщика. Но какой регулировщик, если здесь, как всем известно, подзем­ный переезд?

Ненужная будка с милиционером до сих пор торчит на пло­щади Маяковского.

-     За вас взялись круто, - резюмировал Буковский, - значит надо нырнуть поглубже, переждать...

Но что значит - "переждать"? Общество ждало от СМОГ каких-то действий, реакции на арест Синявского и Даниэля, помни­ли нашу демонстрацию - ожидали чего-то подобного.

Мы метались в поисках какой-то иной тактики. Саша Соколов пришел к Алейникову и спросил:

-     Володя, как это ужасно, что не печатают! Что же делать? И не дают выступать! Все перекрыто!

Алейников слушал его равнодушно, усмехался, Соколов про­должал:

-     Почему ты так спокоен, словно олимпиец? Смотри, Батшев мечется, Губанов - кричит, все ищут какой-то выход, а ты сидишь и печатаешь на машинке свои бесконечные поэмы... Как ты так мо­жешь? Тебя ведь тоже никогда не напечатают! Как же ты можешь так жить, зная, что тебя никто никогда не прочтет?!

Алейников со свойственной ему позой, отмахнулся.

- Это все ерунда. Знаешь, что я делаю для того, чтобы успокоиться? У тебя есть дома зеркало - большое, в полный рост? У меня, где я живу, есть такое зеркало. Я подхожу к нему, встаю в боксерскую позу и говорю - я вам еще покажу!

Такой выпад перед зеркалом мог сделать и кто-то другой, но перед зеркалом - характерно для Алейникова, ибо бойцом он не был по своей натуре, тем более что страх лишиться Москвы довлел над ним.

Другие хотели драться не с отражением, а с конкретным проявлением зла - с системой.

Моя жизнь в тот месяц шла наперекосяк - Таня меня бро­сила (я для нее был мальчик без перспектив), вернулась к своему другу - актеру из театра имени Станиславского, жизнь моя каза­лась никчемной, и никакая революционная деятельность не мо­гли заменить любовного томления и первой самой лучшей жен­щины на свете.

Лекарства от любви - новой любви не было.

Вере я надоел своими страданиями (а я приходил к ней и начинал плакаться о своей любви к Тане) и она перестала ме­ня привечать.

- Хватит комплексовать! - заявил Буковский. - Займись делом...

Действительно, когда я занялся делом, комплексы мои не то, чтобы прошли, но притихли.

Дела тогда шли отнюдь не мирные, но рассказ в этой книге не о них, а о СМОГе, так что когда в конце ноября Буковский дал для распространения толстую пачку листовок, обрадовался – вот оно, новое дело!

Листовки приглашали придти на площадь Пушкина 5 декабря 1965 года и участвовать в митинге протеста против ареста писателей Синявского и Даниэля.

Я давно говорил друзьям, что СМОГ должен выступить с протес­том против арестов Синявского и Даниэля. Но большинство смогистов было против: хотели сохранить СМОГ как чисто эстетическое объединение. Меня поддержали только Юля Вишневская и Сергей Морозов.

В МГУ ситуация складывалась так. У нас было много поклонников среди студентов, в университете учились Дубин и Елизаров. Но привлечь их к распространению листовок – значило автоматически поставить ребят под удар, поэтому действовали через других людей.

Наши сторонники начали распространять листовки, но столкнулись с открытым противодействием – Наталья Иванова (нынешний заместитель главного редактора журнала «Знамя», злобный ненавистник моих журналов, публикующая пасквили своих шестерок на подведомственных страницах) и еще кто-то из учеников В.Турбина, стали возмущаться, грозить сообщить в деканат о тех, кто распространяет листовки. Вероятно, и сообщила будущая «перестройщица».

Об этом красочно рассказывает в своих воспоминаниях Олег Воробьев.

2 декабря, часов в 12 дня, когда мы с Буковским вышли из кино­театра, нас схватили.

 

 

ЕВГЕНИЙ  КУШЕВ ВСПОМИНАЕТ

 

Осенью 1965 года зарубежное радио много говорило об аресте двух советских писателей — Андрея Синявского и Юлия Даниэля.

В один из дней оно сообщило, что по Москве циркулирует так на­зываемое «гражданское обращение», приглашающее на митинг с тре­бованием гласного суда над арестованными писателями. Митинг, как сообщалось по радио, должен состояться 5 декабря, в День советской Конституции, в шесть часов вечера на площади Пушкина.

Это не было для нас новостью. Тем не менее, мы были обрадованы чрезвычайно. Радиоголос проникает повсюду, тогда как мы, распро­страняя это «гражданское обращение», вынуждены были довольство­ваться лишь своими скромными силами.

Кто составил это «обращение» и кто первым пустил его по рукам, мы тогда еще не знали. Впрочем, это и не имело особого значения. Ва­жен был сам факт его появления, а также то, как оно было составлено: просто, умеренно, без призывов и обличений, с точными ссылками на соответствующие параграфы советского законодательства. В тексте не содержалось ни малейших нападок на государственный строй или власти. В нем лишь упоминалось о произволе и беззаконии прошлых лет и о желательности недопущения подобного в будущем. Факт пре­следования людей за их литературное творчество подвергался осужде­нию. Словом, как было написано в «обращении», — «Уважайте собст­венную Конституцию!».

Все это выглядело весьма убедительно, и мы без колебаний при­нялись размножать и распространять это «обращение». Но, к нашему изумлению, многие из числа тех, кому мы показывали его, были уже обо всем осведомлены. Забавная встреча произошла у меня с одним молодым поэтом, но уже членом Союза писателей. Мы столкнулись на улице, разговорились, выпили даже по кружке пива, а при прощании протянули друг другу по экземпляру «обращения»...

Да, что-то случилось. Лед тронулся.

 

Вначале 21 века московское общество «Мемориал» выпустило целую книгу о событиях 5 декабря 1965 года. В ней много воспоминаний и очень интересные комментарии. Но я привожу здесь воспоминания Кушева, потому что, кроме моих, нет воспоминаний о том дне других смогистов. Вишневская мельком упоминает тот день – ее КГБ арестовало прямо в школе, где она училась(!)

 

 

2 ДЕКАБРЯ 1965. АРЕСТ

Глава из романа-документа

 

Они вы­шли из ки­но­те­ат­ра, где смот­ре­ли уди­ви­тель­но скуч­ный фильм.

Хо­тя он по­че­му-то на­зы­вал­ся при­клю­чен­че­ским.

Та­кой скуч­ный, что они за­га­ды­ва­ли: «а пи­с­то­лет у нее в чул­ке», и ког­да она дей­ст­ви­тель­но вы­ни­ма­ла из чул­ка пи­с­то­лет, хо­хо­та­ли.

И зри­те­ли ску­ча­ли, и то­же сме­я­лись, вто­ря сме­ху и ре­пли­кам из вто­ро­го ря­да бал­ко­на. Хо­тя ки­но­те­атр «Мо­с­к­ва» на­хо­дит­ся в цен­т­ре сто­ли­цы, и пуб­ли­ка сю­да хо­ди­ла при­лич­ная, вос­пи­тан­ная, смех дей­ст­во­вал и на нее.

От­гре­ме­ли пу­ле­ме­ты и сле­зы, свет за­жег­ся, тол­па ти­хо дви­ну­лась в ут­рен­ний мо­роз, в снег, за­жи­га­ли спич­ки, при­ку­ри­ва­ли, спич­ка па­да­ла на чье-то паль­то и гас­ла, про­ши­пев, как вскрик­нув.

─ Да, ки­но... ─ не­оп­ре­де­лен­но про­бор­мо­тал Стар­ший, при­выч­но сма­зав тол­пу взгля­дом.

Тол­па рас­са­сы­ва­лась ─ к мет­ро, трол­лей­бу­су, в ули­цу и «Гип­роп­ро­ект»─»Мос­п­ро­ект».

Млад­ший рас­смат­ри­вал на стен­де зер­каль­ные ли­с­ты ки­но­кад­ров, ко­то­рые воз­ве­ща­ли, что ско­ро на­чнет­ся но­вый цикл бое­ви­ков.

─ Кон­то­ра и здесь, ─ хмык­нул он, под­ми­ги­вая Стар­ше­му.

«По­двиг раз­вед­чи­ка»,

«Как вас те­перь на­зы­вать?»,

«Вы­стрел в ту­ма­не»,

«За­го­вор по­слов», ─

вслух про­чи­тал и сно­ва, ожи­дая одоб­ре­ния, под­миг­нул Стар­ше­му.

Стар­ший не при­нял под­ми­ги­ва­ния ─ что-то на­сто­ра­жи­ва­ло, он еще не мог по­нять что.

─ Кон­то­ра есть кон­то­ра, ─ не­оп­ре­де­лен­но про­тя­нул он, вспо­ми­ная на­ме­чен­ный мар­ш­рут. ─ А филь­мы я видел.

Он не лю­бил Кон­то­ру. Не лю­бил за то, что вме­ши­ва­ет­ся в лич­ную жизнь, ме­ша­ет ды­шать, кон­т­ро­ли­ру­ет каж­дый шаг. Не мог про­стить боль­ни­цы, в ко­то­рую его за­су­ну­ла Кон­то­ра, и он два го­да про­ле­жал в ней. Он был аб­со­лют­но здо­ров, но в Кон­то­ре со­чли ина­че, со­чи­ни­ли ди­аг­ноз, и он ока­зал­ся в Ле­нин­г­ра­де.

Млад­ший под­прыг­нул, но до вер­х­не­го кад­ра ока­за­лось вы­со­ко.

─ Брось, за­чем те­бе, ─ по­мор­щил­ся Стар­ший.

─ Я кол­лек­ци­о­ни­рую...

─ Мо­ло­дой че­ло­век, мож­но вас? ─ про­скри­пел за спи­ной по­жи­лой го­лос.

─ А в чем де­ло? ─ не по­ни­мая, по­ни­мая? чув­ст­вуя? до­га­ды­ва­ясь? обер­нул­ся Стар­ший к че­ло­ве­ку в та­кой же, как и у не­го, се­рой, но­вой кро­личьей шап­ке ─ а мо­жет, к Млад­ше­му? ад­ми­ни­ст­ра­тор из ки­но­те­ат­ра из-за ки­но­кад­ра? ед­ва ли...

─ А в чем де­ло? ─ от­тя­ги­вая вре­мя, по­ни­мая, что на­ткнул­ся на ад­ми­ни­ст­ра­то­ра, пе­ре­не­ся вес те­ла на пят­ку, а дру­гую но­гу по­во­ра­чи­вая, что­бы удоб­нее от­тол­к­нуть­ся и бе­жать, от­сту­пил ─ чуть-чуть! ─ Млад­ший.

От­сту­пил на­зад ─ чуть! ─ упер­ся в те­ле­фон-ав­то­мат, в се­рую буд­ку, та пи­с­к­ну­ла и ока­за­лась мо­лод­цом с гла­за­ми на­вы­ка­те.

─ Пу­че­глаз, ─ сра­зу обоз­вал он мо­лод­ца, го­то­во­го схва­тить его, а дру­гим гла­зом схва­тил две ма­ши­ны ─ ря­дом, от­ку­да? не бы­ло же, у тро­ту­а­ра, не «мо­с­к­ви­чи»─»вол­ги», две за­дние двер­цы от­кры­ты...

Стар­ший со­об­ра­зил бы­с­т­рее ─ ру­ку в кар­ман, в сто­ро­ну, вы­ги­ба­ясь пле­чом...

─ Ору­жие! Ору­жие де­ржи! ─ про­хри­пе­ли вок­руг и еще два? три? воз­ник­ших из воз­ду­ха кон­тор­щи­ка схва­ти­ли Стар­ше­го.

Пу­че­глаз вце­пил­ся в Млад­ше­го ─ тот да­же не ус­пел вы­пу­стить из-под ле­вой ру­ки чер­ную де­рма­ти­но­вую пап­ку с бле­стя­щим зам­ком.

─ Шля­па у не­го пи­жон­ская, с вор­сом, ─ от­ме­тил Млад­ший.

─ Ка­кое же ору­жие, ─ вы­дох­нул Стар­ший, с тру­дом ─ чу­жие ру­ки де­ржа­ли кисть и кар­ман ─ вы­ни­мая пла­ток в жел­тую клет­ку на се­ром. Вы­смор­кал­ся, по­до­ждал, по­ка чу­жие ру­ки не вы­ле­зут из его кар­ма­нов и спря­тал но­со­вик.

По­жи­лой вы­тер вспо­тев­шее ли­цо се­дой ла­донью, уб­рал со­плю, сбро­сил в снег, по­смот­рел на мо­лод­цов. Один при­ни­мал жи­вое ли­цо: бе­лое ме­нял на ро­зо­вое, за­ды­шал. По­жи­лой по­ни­ма­ю­ще улыб­нул­ся.

─ В ма­ши­ну, ─ ско­ман­до­вал он, и усел­ся впе­ред. ─ За на­ми, ─ при­ка­зал тем, что на тро­ту­а­ре.

Спра­ва от Стар­ше­го был Млад­ший, а сле­ва тот кон­тор­щик, ко­то­ро­му по­жи­лой улы­бал­ся. У дру­гой две­ри на­пряг­ся пу­че­глаз в шля­пе с во­ло­са­ми.

─ Пи­жон, ─ сно­ва чуть не про­из­нес Млад­ший. Та­кие шля­пы толь­ко вхо­ди­ли в мо­ду.

─ Ру­ки на барь­ер, ─ ско­ман­до­вал по­жи­лой, кив­нул спе­ре­ди и не обер­нул­ся.

Млад­ший не вы­пу­стил из рук де­рма­ти­но­вой пап­ки, ко­то­рую при­жал к се­бе, с ко­то­рой он еще бе­гал в шко­лу, по­смот­рел на Стар­ше­го: под­чи­нять­ся ли? ─ он при­зна­вал толь­ко его при­каз.

─ По­ло­жим ру­ки, ─ вы­ни­мая из кар­ма­нов тон­кие паль­цы, со­гла­сил­ся Стар­ший.

Они по­ло­жи­ли ру­ки ря­дом на спин­ку си­денья, на барь­ер, на гиль­о­ти­ну.

Пап­ка ле­жа­ла на ко­ле­нях.

Млад­ший бо­ял­ся, что кон­тор­щик ─ лю­бой ─ рас­кро­ет пап­ку, ста­рую де­рма­ти­но­вую, с ко­то­рой еще в шко­лу бе­гал  ─ на­иско­сок че­рез про­ход­ной у мо­лоч­ной, че­рез Горь­ко­го, ско­рей, ско­рей, по­ка ми­ли­ци­о­нер на пе­ре­кре­ст­ке у «Пи­о­не­ра» не обер­нул­ся, к пис­че­бу­маж­но­му ма­га­зи­ну, он еще за­крыт, стек­ла гряз­ные, не мы­ли дав­но, не­уж­то за­кры­то? нет, от­кры­та дверь ─ че­рез подъ­езд ско­рей, ско­рей, вдруг до­го­нит миль­тон? нет, ус­пел, шко­ла на­про­тив ─ и уви­дят учеб­ни­ки, пой­мут, что он еще в шко­ле учит­ся, не­важ­но, что в ве­чер­ней, но в шко­ле, по­том уви­дят пас­порт и бу­дут сме­ять­ся над воз­ра­стом, по­том сто трид­цать две ли­с­тов­ки о гря­ду­щей де­мон­ст­ра­ции че­рез три дня на Пуш­кин­ской в за­щи­ту Си­няв­ско­го и Да­ни­э­ля, не ста­лин­ское, чай, вре­мя, что­бы так про­сто пи­са­те­лей аре­сто­вы­вать...

─ Пра­виль­но, ─ ска­зал пу­че­глаз не­по­нят­но ко­му и зачем.

Ма­ши­на еще еха­ла по Горь­ко­го. Млад­ший храб­рил­ся, ри­со­вал ге­ро­и­че­ские кар­ти­ны по ма­те­ри­а­лам жур­на­лов «Бы­лое» и «Ка­тор­га и ссыл­ка», он со­би­рал их с ше­с­то­го клас­са, бла­го про­да­ва­лись в бу­ки­ни­сти­че­ских ча­с­то.

─ Ага, сей­час на­ле­во за­вер­нем, ─ поч­ти вслух ду­мал Стар­ший, ─ по­том по буль­ва­рам и в Кон­то­ру...

Но ма­ши­на по­шла на­пра­во к Ар­ба­ту.

Млад­ший лю­бил стар­ше­го не как то­ва­ри­ща и тез­ку, а не­что ─ меч­ту, иде­ал, на­деж­ду, про­свет. Проф­иль, по­ход­ка, ге­ро­и­че­ская био­гра­фия и при­клю­че­ния, о ко­то­рых он рас­ска­зы­вал в треть­ем ли­це, и ре­дко ─ за­став­ля­ли ли­те­ра­тур­ную фан­та­зию Млад­ше­го вдох­но­вен­но ра­бо­тать ─ не­пре­мен­но с по­бе­дой ку­ми­ра.

«Вол­га» въе­ха­ла во двор от­де­ле­ния ми­ли­ции и по­до­жда­ла вто­рую ма­ши­ну. Ав­то­мо­би­ли от­ды­ша­лись и от­кры­ли две­ри, как рас­стег­ну­лись.

─ Вы­хо­ди­те, Бу­ков­ский, ─ впер­вые на­зы­вая Стар­ше­го, ска­зал по­жи­лой из­вне, как «вы­хо­ди без ве­щей».

Он смот­рел, как тот вы­ле­за­ет, смот­рит по сто­ро­нам, мель­ком  назад, на Млад­ше­го ─ де­ржись, по­тя­ги­ва­ет­ся, вы­ги­ба­ет спи­ну,  его удив­лял Стар­ший, его уди­ви­тель­ная бо­лезнь, ко­то­рую, видно, не вы­ле­чи­ли в Ле­нин­г­ра­де, зна­чит, при­дет­ся сно­ва по­ле­чить...

Стар­ший ог­ля­нул­ся на рас­кры­тые во­ро­та.

Млад­ший упер­ся гла­за­ми в на­пру­жи­нен­ную но­гу.

В го­ло­ве за­стре­ко­тал де­тек­тив:

─ Сей­час, сей­час, прыг­нет на пу­че­гла­за, собь­ет под­нож­кой, пе­ре­бе­жит ули­цу, я от­вле­каю по­жи­ло­го, он в про­ход­ной, я знаю, стре­лять не бу­дут...

Де­тек­ти­ва не по­лу­чи­лось: пи­жон в вор­си­стой шля­пе, про­кля­тый пу­че­глаз взял Стар­ше­го за ло­коть.

─ Бу­ков­ский, вы не в уни­вер­си­те­те, бы­с­т­рее, ─ по­звал по­жи­лой, идя впе­ред и от­кры­вая же­лез­ную, чу­гун­ную, хо­лод­ную дверь, низ­кую ─ при­шлось на­гнуть­ся.

Млад­ший си­дел в ма­ши­не под ох­ра­ной кон­тор­щи­ка с из­ме­ня­ю­щим­ся ли­цом. Мо­ло­дец ту­по смот­рел на шо­фера.

Шо­фер ку­рил, об­ло­ко­тившись, как все шо­фе­ры, на при­от­к­ры­тое ок­но.

На си­денье ле­жа­ла пач­ка «Бе­ло­мо­ра», ра­зо­рван­ная по всей дли­не, что удив­ля­ло Млад­ше­го, при­вык­ше­го, что над­ры­ва­ют не­боль­шой ку­со­чек кар­то­на.

Шо­фер ждал обе­да, но обед за­дер­жи­вал­ся и, как вид­но, не ско­ро бу­дет го­ря­чий суп и жар­кое.

Кон­тор­ский мо­ло­дец бо­ял­ся по­ше­ве­лить­ся, и его де­ше­вое паль­то, в ко­то­рых хо­дят мел­кие слу­жа­щие про­ек­т­ных ор­га­ни­за­ций, вме­сте с ним де­ре­ве­не­ло.

Млад­ший знал, сей­час по­ве­дут его, и по­смот­рел впе­ред, ку­да ус­та­вил­ся кон­тор­щик.

Крас­ная кир­пич­ная сте­на.

Млад­ший храб­рил­ся, он бес­по­ко­ил­ся не за се­бя, а за стар­ше­го, ко­то­рый дав­но был со­вер­шен­но­лет­ним.

Мо­ло­дец не ше­ве­лил­ся.

Кро­ме сте­ны во дво­ре не бы­ло ни­че­го.

Сте­на бы­ла длин­ная, из окош­ка ав­то­мо­би­ля ка­за­лась очень длин­ной, бе­ско­неч­ной, но так ка­за­лось ─ окош­ко ме­ша­ло уви­деть ко­нец сте­ны. Впро­чем, его мог­ло не быть ─ кон­ца.

Все рав­но сте­на бы­ла длин­ная, ог­ром­ная, она ухо­ди­ла ку­да-то вверх, ка­за­лась тю­рем­ной сте­ной в ос­пи­нах вби­тых в нее снеж­ков.

Мне за­хо­те­лось вы­лез­ти из ма­ши­ны и за­ки­дать всю сте­ну снеж­ка­ми, что­бы она бы­ла ─ вся-вся, про­сто вся-вся, свер­ху до­ни­зу и от края до края, пусть кра­ев да­же нет, что­бы ста­ла бе­лой снеж­ной сте­ной, и не бы­ло крас­но­го бу­ро­го кир­пи­ча, из ко­то­ро­го стро­ят шко­лы и ─

стен­ки

             у ко­то­рых

                           рас­стре­ли­ва­ют.

 

 

2 -24 ДЕКАБРЯ 1965. ЛУБЯНКА – МАТРОССКАЯ  ТИШИНА

 

Нас привезли в отделение милиции.

Буковского вскоре увели (как я узнал позже – засадили в сумасшедший дом на станции Столбовая под Москвой), а меня посадили в ту же машину и отвезли на Лубянку.

Я храбрился, когда меня вели по коридору, выбирал линию поведения, а когда выбрал, то меня привели в кабинет.

Там перед следователем сидел плачущий Алейников.

Путаясь в соплях и слезах, пуская слюни, он закричал мне:

- Зачем ты все это устроил? Скажи им, что я не знаю ни о какой демонстрации! Ты продался американской разведке! Ты, ты во всем виноват!

- Ты сошел с ума, - только и сказал я, и меня увели.

В другом кабинете была очная ставка с другим человеком, случайным в литературном кругу, по имени Юра Паршин. Он тоже во всем сознавался, правда, не плакал, но тоже обвинял меня.

Самое противное было в том, что несколько дней назад я пожалел его и дал поносить свой свитер с синими и красными полосками. Теперь он сидел в моем свитере и обвинял меня во всех смертных грехах.

- Свитер отдай, - потребовал я.

Паршин замолчал, стянул с себя свитер и протянул мне.

Меня привели в огромный кабинет начальника московского КГБ генерала Светличного.

За столом рядом с ними сидели какие-то гэбисты и секретарь МГК комсомола Л.Матвеев.

У меня нашли еще штук тридцать листовок, и все они были при мне.

На меня стали, стали кричать, указывая на листовки: «Что это такое?!»

Я считал, что терять мне теперь нечего и отвечал соответствующе: «Всех вас, коммунистов, на фо­нари, сорок железок вам в живот, все вы скоты, палачи кровавые, опричники».

Почему-то разговор перешел на Буковского.

— А вы знаете, что Буковский — агент иностранной разведки?

— Нет, не знаю, но горжусь дружбой с этим великим человеком».

Ну, кто может так гово­рить? Ясно: псих.

В четыре часа ночи меня привезли домой, показали родителям.

Я никому не мог позвонить, убежать не получилось.

Гэбушники ходили по квартире, внимательно следили за мной, куда-то звонили.

Часов в 6 утра утром 3 числа приехал «психовоз» и меня повезли в дурдом. Родители даже обрадовались: по крайней мере - ясно стало, почему я так странно себя веду в самой счастливой стране.

Психиатрическая больница называлась «Матросская тишина», а официально № 3.

Несколько дней я находился в санаторном отделении, но когда на свидание со мной пришел Виктор Хаустов, и санитар не пустил его, я поскандалил.

В тот же день меня перевели в полубуйное отделение.

Как я благодарен Тарсису и Буковскому, которые подготовили меня к подобной ситуации!

Я приблизительно знал вопросы, которые мне станут задавать врачи, знал,  что и как отвечать, как вести себя, знал даже, что за лекарства станут мне давать и как делать вид, что я их глотаю.

Я разработал тактику поведения, но она полетела ко всем чертям, когда среди допрашивающих врачей – да-да, врачебные «беседы» в психиатрической больнице есть, по сути, допросы, – узнал одного из гэбушников. Несмотря на белый халат – узнал. Я запомнил его в кабинете генерала Светличного.

Тактику пришлось менять на ходу.

Я не знал, что и Юлия Вишневская, и Губанов тоже помещены в сумасшедшие дома. Новые методы борьбы с протестующими против режима испытывались на молодежи.

Не все лекарства удавалось прятать в кулак, пришлось испытать и уколы, и шок, и много другого, о чем вспоминать неприятно.

Через 21 день меня выпустили из психушки.

 

 

ДОКУМЕНТЫ

 

 

Записка секретаря  МГК КПСС в ЦК КПСС

 

6              декабря 1965 г. № 145

 

ЦЕНТРАЛЬНЫЙ КОМИТЕТ КПСС

 

В ноябре с.г. органам госбезопасности стало известно, что группа лиц намерена провести 5 декабря в 18 час у памятника А.С.Пушкину митинг протеста с требование» «Гласности суда над Синявским и Даниэлем».

В МГУ и других местах ими распространялось так назы­ваемое «Гражданское обращение», в котором содержался призыв к явке на этот митинг.

Принятыми мерами было установлено, что инициаторами проведения митинга являются ВОЛЬПИН-ЕСЕНИН А. С, 1924 г.р., младший научный сотрудник Института научно-технической информации АН СССР, а также БАТШЕВ B.C., 194 7 г.р., один из активных участников группы т.н. «смогистов», и

БУКОВСКИЙ В.К., 1942 г.р., оба без определен­ных занятий. Все они являются душевнобольными людьми.

2 декабря с.г. в целях предотвращения митинга орга­нами госбезопасности и Московским городским комитетом ВЛКСМ была профилактирована группа молодежи в количест­ве 11 человек. БУКОВСКИЙ, находившийся ранее по решению суда на принудительном лечении, был водворен в психиат­рическую больницу. Одна из распространителей обращения ВИШНЕВСКАЯ Юлия, ученица 10 класса, у родителей которой имелась путевка о направлении ее в психиатрическую боль­ницу, также была помещена на стационарное излечение.

Эти и другие меры, принятые Городским Комитетом пар­тии, позволили предотвратить массовое выступление на площади Пушкина в День Конституции. Однако группа лиц численностью в 50-60 человек вечером 5-го декабря пришла к памятнику А.С.Пушкину и в 18 час. 30 минут некоторые из них развернули 4 плаката с демагогическими призывами: «Уважайте Конституцию Союза ССР», «Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем», «Свободу Буковскому и другим, помещенным в психиатрические больницы в связи с этим митингом гласности!» Плакаты были тут же изъяты комсомольским оперативным отрядом.

Один из участников сборища пытался произнести на площади речь. После его заявления: «Граждане свободной России» — он был задержан. Всего комсомольским отря­дом дружинников за нарушение общественного порядка и подстрекательство было задержано 28 человек. Среди за­держанных: 11 студентов и учащихся, Вольпин-Есенин, развернувший плакат: «Уважайте Конституцию», художник Титов Ю. В. и его жена —  Строева Е. В., имеющие, по данным органов КГБ, постоянную связь с иностранцами; пенсионер С.В., 1911 года рождения, беспартийный, психически больной; Галансков Ю. Т. и Шухт А. В., которые в 1961 году были причастны к группе молодежи, выступавшей с антисо­ветскими произведениями на площади Маяковского и неле­гально издававшей рукописные журналы «Феникс» и «Син­таксис», опубликованные затем за рубежом в изданиях НТС. При задержании у С.В. было изъято три экземпляра напи­санного им стихотворения антисоветского содержания, по­священного Конституции СССР и датированного 5-м декаб­ря с.г. В числе задержанных 12 членов ВЛКСМ.

С задержанными лицами были проведены беседы, после чего они были освобождены.

В настоящее время в вузах и учреждениях, где работают активные участники сборища, партийными организациями проводится необходимая работа. Через органы здравоохра­нения принимаются меры к помещению на лечение в психиат­рические диспансеры душевнобольных ВОЛЬПИНА-ЕСЕНИНА, ТИТОВА, С.В. и БАТШЕВА.

Поскольку в некоторых литературных объединениях, как, например, «Зеленый огонек» при клубе автомобили­стов, подвизаются разного рода сомнительные лица и ши­зофреники (БАТШЕВ, ВИШНЕВСКАЯ и др.), причастные к этой провокации, Горкомом партии приняты меры к укреплению руководства литобъединений политически зрелыми людьми и очищению их от антиобщественных элементов.

В связи с тем, что факт появления «манифестантов» на площади Пушкина, где присутствовала группа итальянских стажеров из МГУ, может стать достоянием зарубежной прес­сы, считаем целесообразным опубликовать в газете «Ве­черняя Москва» фельетон об антиобщественной деятельно­сти ВОЛЬПИНА-ЕСЕНИНА, ТИТОВА и БАТШЕВА, не связывая их антиобщественное поведение с вылазкой 5-го декабря в День Конституции.

Одновременно органам КГБ поручено выявить всех ин­спираторов этого митинга.

СЕКРЕТАРЬ МГК КПСС                                                                (Н. ЕГОРЫЧЕВ)

РГАНИ. Ф. 5.  Оп . ЗО.  Д  .462.   Л. 166-168.

 

 

Записка секретаря  ЦК ВЛКСМ в ЦК КПСС

№ 01/1834

8 декабря 1965 г.

ЦК КПСС

 

5 декабря с.г. в Москве у памятника Пушкину состоя­лось сборище так называемых «смогистов». Вдохновителями и организаторами этого «митинга» были небезызвестные Галансков, Вольпин /Есенин/, а также Буковский, Хаустов, Батшев. Трое последних, по всей вероятности, исполняли всю подготовительную работу. Они были известны МГК ВЛКСМ, органам КГБ и раньше.

В феврале-марте 1965 года Буковский - нигде нерабо­тающий, Хаустов — работник мебельной фабрики Первомай­ского района города Москвы, Батшев — слушатель Литера­турного института создали СМОГ — «самые молодые одаренные гении». Эта группка взяла явно антисоветский курс, ее идейным и организационным наставником был т.н. писатель Тарсис.

«Смогисты» дважды в этом году устраивали сборища у памятника Маяковскому, на которых читали нигилистиче­ские, антипартийные стихи.

14 апреля 1965 года на  площади Маяковского они требовали «свободы левого искусства» и создания журнала «левых», а также предпринимали попыт­ки организовать шествие к Дому литераторов.

Комсомоль­ские органы совместно с работниками КГБ, милиции сорвали эти и другие планы «гениев». В первичных комсомольских организациях прошли собрания, на которых действия «смогистов» были осуждены. В комсомольской печати были опуб­ликованы фельетоны, высмеивающие и эту затею и ее авто­ров. Сходки у памятника Маяковского прекратились.

Однако, спустя некоторое время те же Буковский, Батшев и Хаустов принялись за вербовку политически незрелых учащихся электровакуумного техникума теперь уже в тер­рористическую организацию. Буковский стал представлять­ся «полковником» группы «Освобождение» и говорил, что в ее задачи, в частности, входят: взрыв памятника Карлу Марксу, убийство секретаря ЦК КПСС, проведение антисо­ветских митингов.

МГК ВЛКСМ, работники КГБ провели профилактическую работу с небольшой группой учащихся электровакуумного техникума, попавших под влияние Буковского, Батшева, Хаустова. Организаторы раскаивались, не скупились на заверения и обещания прекратить свою провокационную деятельность. Буковский, страдающий шизофренией, по просьбе родственников был помещен в психиатрическую больницу. По отношению к Батшеву и Хаустову сочли воз­можным вновь ограничиться профилактикой.

Видимо, почувствовав безнаказанность, Батшев и Хау­стов без каких-либо промедлений приступили к подготовке очередной провокации — проведению «манифестации в защи­ту» Буковского, а также Синявского и Даниэля. Примерно 1-2 декабря с.г. Батшев и Хаустов распространили в неко­торых вузах, а также по квартирам провокационную листов­ку. Содержание листовки не оставляет сомнения в том, что за спиной и того и другого стояли более матерые мерзав­цы, т.к. написана она весьма профессиональным «знающим» языком.

Вечером 5 декабря у памятника Пушкину собралась тол­па в 50-60 человек. Были замечены дипломатические маши­ны. В 18 часов 30 минут один из активных участников и ор­ганизаторов этого сборища Вольпин  /Есенин/ пытался развернуть принесенный с собой лозунг: «Уважайте Кон­ституцию /основной закон/ Союза ССР». Имелось еще два плаката: «Свободу В.К.Буковскому и другим, помещенным в психиатрические больницы — в связи с этим митингом гласности «Требуем гласности суда над Синявским и Дани­элем!»

Комсомольский  оперативный отряд МГК ВЛКСМ быстро и умело предотвратил эту попытку учинить беспорядки. Наибо­лее активные нарушители были задержаны и направлены в Го­родской штаб народных дружин и 108 отделение милиции, где с ними работниками ЦК и МГК ВЛКСМ были проведены беседы.

Задержанными оказались:

Галансков Ю.Т.17, нигде не работает, ранее принимал участие в различных антиобщественных проявлениях, в том числе и на площади Маяковского.

….

следует список 18 человек

 

СЕКРЕТАРЬ ЦК ВЛКСМ                                                                               С.ПАВЛОВ

 

РГАНИ. Ф. 5. Оп. 30. Д. 462. Л.181-184. На бланке

 

 

ЗАПИСКА КГБ ПРИ СОВЕТЕ МИНИСТРОВ СССР

В ЦК КПСС

ОБ АНТИСОВЕТСКОЙ  ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ТВОРЧЕСКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ

11 декабря 1965 г.                                                                         Секретно

 

...Нельзя умолчать о фактах, когда в отдельных литературных объеди­нениях и клубах нашли себе прибежище антиобщественные элементы, занимающиеся изготовлением идейно порочных или прямо антисоветских произведений, которые с враждебным умыслом по нелегальным каналам передаются за границу. Никогда еще, пожалуй, после белой эмиграции в столь широком масштабе за рубежом не печаталась антисоветская маку­латура, причем ее значительную часть составляют «труды», чьи авторы проживают на территории СССР. Некоторые из них превратились по сути дела во внутренних эмигрантов, стали агентами наших идеологичес­ких противников.

Недостатки и просчеты в печати, литературе, произведениях искусст­ва широко используются против нас нашими идеологическими противни­ками. Некоторые представители антисоветских центров за рубежом гово­рят, что в идеологическом плане они работают против СССР на советском материале, на переводах и компиляциях из литературных источников и произведений искусства, создаваемых внутри страны.

Во всей этой обстановке нетерпимым является равнодушие к подобным явлениям со стороны некоторых руководителей ведомств и учреждений, органов печати, отдельных звеньев партийного аппарата на местах. Примиренчество, нежелание портить отношения или вызывать недоброжела­тельность со стороны политически заблуждающихся людей, стремление хорошо выглядеть в любых ситуациях приводят к тому, что мы делаем в области идеологии неоправданные уступки, затушевываем явления и про­цессы, с которыми надо бороться, дабы не вызывать необходимость приме­нения административных мер и нежелательных последствий...

Председатель Комитета  Госбезопасности

В.Е.Семичастный

 

 

 

 

 

27 ДЕКАБРЯ 1965. КРОПОТКИНСКАЯ

 

Я помчался на Кропоткинскую, (а куда же еще?) к Вере, где были все наши...

А наших не было.

Не было Губанова. Его  обещали только к Новому году выпустить из психбольницы имени Кащенко. Не было Каплана. Не было Буковского, ко­торого запрятали аж в Столбовую в боль-ницу для психохрони­ков. Не было Юли Вишневской, которую выпустили  из дурдома, но ро­дители так крепко контролировали ее жизнь, что даже не под­зывали к телефону.

Вера встретила чуть не со слезой - еще бы, я вернулся из дурдома!

И сразу вывалила на меня кучу новостей - о ре­акции на демонстрацию 5 декабря, о массовом подъеме общественно­сти, о письмах в защиту Синявского и Даниэля и о КГБ.

- Кажется, за мной следят, - сказала она.

- Да брось ты! - не поверил я. - С чего бы это?

- Наверно есть с чего, - сменила она тему.

У Веры приближалась зимняя сессия, а с нашими смогистскими и прочими делами, она не могла заниматься, потому что окунулась с головой в то, что позднее будет называться краси-выми словами «Демократическое движение».

У  нее сидели парень и девушка, на которых я, сгоряча, не обратил внимания. Девушка кого-то напоминала.

- Привет, Бат! - сказала она мне, и я сразу вспомнил,

Бат...

Так меня называли в школе!

Ну, конечно, это Люда, она сидела на соседней пар­те и тайком протягивала мне журнал "Юность" - в нем печа­талась повесть Анатолия Гладилина "Первый день Нового го­да", и наш класс с ума сходил от этого произведения. А еще  раньше от повести Аксенова «Апельсины из Марокко».

Странный у нас был класс - 4 парня и 28 девушек. Класс с «библиотечным уклоном», то есть,    производственную практику проходили в библиотеках.

Теперь Люда работала в главной библиотеке страны - там и познакомилась с Верой, а та затащила  к себе. С Людой пришел ее друг поэт Евгений Кушев.

Мы обменялись несколькими фразами, договорились встретиться здесь же завтра. Мне не терпелось прочитать новые стихи, написанные в больнице.

Одно из стихотворений было посвящено участникам демонстрации 5 декабря на площади Пушкина и называлось «Потомки декабристов». Я призывал их не останавливаться на пол пути, а идти дальше (почти как у Галанскова «Идите и доломайте гнилую стену государства»).

 

…И что воскреснет Сталин, Коль вы не выйдете на площадь.

..Срывай со стен портреты,

топчи все флаги павшие,

что вам авторитеты

государств и партий!

 

Я знаю, вас засудят и сплетни растрезвонят, Но в вас живы Засулич, вы - новые Сазоновы.

Над вами небо синее, на вас глядит судьба. Вам переделывать Россию, как переделывать себя!

- Сильно, - восхитился Кушев. – А что еще написал?

Из темного коридора Вериной коммуналки я позвонил Тарсису.

- Выпустили? - не поверил он. - Приезжайте сейчас же!

 

 

2-Я АЭРОПОРТОВСКАЯ.  ТАРСИС

 

…Он обнял меня в прихожей.

- Насовсем выпустили или на время?

- Не знаю,  - пожал я плечами, храбрясь, хорохорясь, не желая вспоминать дурдом.

Но он не отставал.

- Аминазин кололи? Или в таблетках? Сульфазин делали? Били? Санитары злые?

И я рассказывал ему про дурдом, про одурманивание наркотиками, про допросы гэбушников, про то, что особенно интересовались им, Тарсисом, что было все, кроме инсулинового шока и мордобития, а так - сле­дующая глава из "Палаты № 7".

Он стал записывать.

- Я переслал в газету "Посев" то сообщение, что вы передали мне с Хаустовым, - сказал он, - но давайте рассказывайте подроб­нее как вас арестовали... Ах, как жалко Буковского! - сок­рушался он. - Такой сильный человек!

Валерий Яковлевич записал мой рассказ, потом усадил за стол. Поставил замечательное вино "Кинзмараули" (я вспомнил, что осенью на его дне рож­дения мы пили это же вино...)

- Вас напечатали в "Гранях", - сказал он мне.

- Спасибо, Валерий Яковлевич, это только благо­даря вам.

- Бросьте! - улыбнулся он. - Мое дело - передать "Сфинксы", а составляли его вы.

Мы говорили о судьбе Буковского. Мой тезка находился в  психбольнице в Столбовой, что по Курской железной дороге.

- Надо к нему съездить.

- Конечно, Валерий Яковлевич! Я обязательно съезжу, и ребят с собой возьму...

- А меня приглашают в Англию, - вдруг сказал он. - В Лестерский университет читать лекции.

- Как здорово! - обрадовался я. - А выпустят?

- Выпустят, - уверенно произнес он. - Куда они денутся?

Он показал английскую газету, в которой печаталась “Палата № 7”. То ли "Обсервер", то ли "Санди таймс". Повесть печаталась с продолжением из номера в номер, была иллюстрирована.

Я был рад за него, что он жив, здоров, со­бирается в Англию, благодарен ему  за то, что он сделал для меня - слушал мои стихи, критиковал их, уверял, что я буду пи­сать прозу (а я не верил!), вероятно, что-то в моих тогдашних стихах говорило об этом;

что он помог СМОГУ - отредактировал   наш журнал "Сфинксы", переслал его в "Грани", и что, благо­даря ему, пожилому русскому писателю Валерию Яковлевичу Тарсису первое литературное независимое общество СМОГ узнали за границей, а значит, теперь не страшно жить и умереть - о нас знают;

что ему нравятся мои дорогие друзья Губанов, Васютков, Буковский, Вишневская;

что он завтра пойдет своим обычным маршрутом - в парк, думать, собранные мысли бросить на бумагу, а потом превратит в романы, повести, рассказы;

что он напишет еще много,  очень много, множество замечательных книг, - пусть он только вернется из Англии, и я  прибегу к нему первым.

 

10 февраля 1966 года, когда самолет с Тарсисом пере­сек советскую границу, его лишили советского гражданства.

Он был первым, к кому в феврале 1966 года советская власть применила давно не применяемое наказание, – лишение гражданства.

Тарсис прилетел в Лондон. Он еще не сознавал, что перед ним — путь политического эмигранта, со всеми его особенностями. Но скоро ему пришлось столкнуться с явлениями странными и для него неожиданными, хотя для эмигрантского бытия они были привычными и даже нормальными...

Насколько были успешны его выступления перед иностранной аудиторией, настолько безуспешными оказались его попытки установить связь, понимание, общий язык с эмигрантской массой и даже со значительной частью эмигрантской общественности.

С тех пор прошло больше, чем 35 лет, и можно спокойнее заняться «психоанализом» драмы. Почему это происходило в таких острых формах?  Как мне говорили люди, тесно общавшиеся с Тарсисом в то время, столкнулись два мира — авангард общественного развития на родине и эмигрантская масса, часы которой обычно отстают, если их не сверять со временем.

На одном из собраний в Нью-Йорке Тарсис мимоходом бросил фразу о том, что в Демократическом движении участвуют самые разные элементы — «там найдется и генерал, и священник». Это вызвало бурю возмущения, и некоторые эмигранты возмущались, что тут «либо чистое вранье, либо грязная провокация, граничащая с доносом».

А между тем, Валерий Яковлевич имел в виду генерала Григоренко (о котором я ему рассказывал) и священника Якунина, имена которых сегодня всем известны.

Но тогда среднему эмигранту трудно было уловить характер нового этапа борьбы против коммунизма.

Ведь даже при публикации в «Гранях» его первой повести, тогдашний редактор журнала Наталья Тарасова против желания автора опубликовала ее анонимно. Она считала, что «нельзя подводить человека».

Все у Тарсиса было необычно, а потому «подозрительно», если не «преступно»: его поведение в Москве, его выезд, его рассказы о литературной молодежи («ведь он же подводит людей!»)

Эмигранты не понимали, что только широкой гласностью, только многократным упоминанием имен в вольной русской прессе, в западной печати можно гарантировать людям в СССР безопасность.

Если бы журнал «Грани» не поднял в свое время кампанию в мою защиту, если бы не собирали подписи под петициями, если бы не печатали моих стихов в различных русских зарубежных изданиях, не выскочил бы я из ссылки через два года, а гнил бы в «сибирских тундрах» положенный мне пятилетний срок.

А на родине уже занялась заря открытых выступлений, коллективных протестов, вольной прессы, личных обращений к Западу...

Трагедия Тарсиса была обычной трагедией всех тех людей, о которых поэт сказал, что они — «слишком ранние предтечи слишком медленной весны» (я это испытал на себе!) Потребовались годы, чтобы ветер духовных перемен, освеживший атмосферу российской общественной жизни, долетел до эмигрантских колоний и рассеял туман отживших представлений, парализующих психических шаблонов, «пережитков сталинизма в сознании людей».

В то же время, коммунистическая диктатура никак не может сбросить со счетов и забыть таких своих врагов, как Тарсис. Советская пресса то и дело возвращается к этому имени.

В действительности Тарсис спокойно жил в Швейцарии, занимался писательским трудом и журналистикой.

Восемь его книг издал «Посев» (часть переиздана), несколько из них вышли в переводах на 12 различных языках.

Валерий Яковлевич не был большим писателем, в своем творчестве он подражал Достоевскому, любил мелодраматические эффекты. Но это не умаляет его значения в том, что он сделал для свободного русского слова.

А для меня – он был первым, кто открыто, «без забрала» стал бороться с коммунистическим режимом своими произведениями. Его пример для меня остался самым ярким примером.

И своими произведениями, и своей общественной деятельностью Тарсис войдет в историю освободительной борьбы как один из первопроходцев духовного раскрепощения и возрождения современной России.

Он умер в Швейцарии, в Берне 3 марта 1983 года от разрыва сердца.

Книги его до сих пор не изданы в России.

Но разве только его?

 

 

Зарубежная пресса

«Посев», 3 декабря1965.

 

Мы будем быть!

Молодое поколение нашего народа, его настроения, жизненные идеалы, поведение, связи с зарубежным миром, а особенно его неприятие партийного руководства и борьба против режима, принимающая самые активные формы, -  все это самым серьезным образом тревожит власть и

составляет одну из главных проблем послесталинского партийного руководства.

Власть перепробовала в попытках найти решение той проблемы самые разные подходы, методы и средства. Она увещевала, обещала порвать с прошлым, взваливая все грехи на пресловутый культ личности, приоткрывала возможности свободного творчества, канализируя, однако, его в направлении разграничения между чистым знаменем и запачканным древком. Потом ей пришлось стрелять в комсомольцев Темир-Тау, в студенческую и рабочую молодежь Новочеркасска. В бытовом плане она долго травила стиляг сворами народных дружинников, пока не капитулировала и перед модной одеждой и перед современными танцами (теперь на страницах печати начат разговор о преподавании этих танцев по телевидению). Метания власти, истерические вопли комсомола, вплоть до самой грубой брани его румяного вождя Павлова, показывают лишь неспособность режима справиться с неослабевающим напором молодежи, презрительно уклоняющейся от диалога с властью и ее приводными ремнями, а осуществляющей свои естественные права явочным порядком.

Одним из наиболее показательных явлений активности нашей молодежи была демонстрация 14 апреля этого года в Москве, прошедшая от площади Маяковского к Дому литераторов и закончившаяся побоищем.

Молодежь несла лозунги, необычайные по формулировкам, но утверждавшие волю к свободе и заявляющие с предельной ясностью: «Мы будем быть!»

Власть явно устала от борьбы, она уже не в состоянии даже разобраться в потоке вольных философских семинаров, литературных кружков, рукописных (машинописных) журналов. Ей ничего не остается, как устало долбить свои выхолощенные старческие заклинания.

Не чем иным, как старческими заклинаниями полна передовая статья Правды от 20 ноября

с. г., озаглавленная «Идейно закалять молодежь».

Она начинается шаблонами про то, что молодежь -  наше будущее, что эстафета старших поколений революционеров находится в надежных руках (нынешние правители, соучаствовавшие в ежовщине, в организации расправ над будапештскими  и новочеркасскими повстанцами, пытаются «продать» себя за революционеров). Она и кончается шаблоном про то, что воспитание молодежи -  дело партийное.

… Молодежь, в наш век обширной международной информации через прессу, радиовещание, телевидение, через прямые контакты по линии всякого рода встреч на конференциях, фестивалях или по линии туризма, наконец, через переписку, принявшую небывалые размеры, видит, что экономические проблемы, вопреки марксистско-ленинскому мировоззрению, давно уже не играют, а главное, и не должны играть в жизни культурного человечества первенствующую роль.

Жизнь есть одухотворение материи, то есть воплощение духа. И развитие жизни есть развитие духовное. Молодежь давно поняла это. Ее проблемы и ее требования суть проблемы и требования духовные. Такой предстает молодежь, непокорная и настойчивая, перед закостенелым режимом. Никакими заклинаниями не отделаться от лавины молодежных колонн с лозунгом: «Мы будем быть!»...

 

 

 

ЯНВАРЬ 1966

 

Записи 1966 года почти все пропали. Писать заново – вспоминать заново. Не хочется, не получается. Пусть будет, что осталось.

 

 

Как хорошо мы встретили новый 1966 год!

Мы с Верой, Валерием Кононенко, его женой Ларисой и знакомыми художниками поехали в Новый Иерусалим. Здесь в собственном доме жила сокурсница Валеры по Строгановскому училищу художница Наталья Полторацкая. У нее весело и шумно мы отмечали праздник.

А буквально через несколько дней были арестованы Кушев, Люда и еще несколько молодых людей, входивших в их кружок. Они выпускали машинописный журнала «Тетрадь социализма и демократии», в котором наряду с политическими статьями имелся и раздел литературы. Кушев публиковал в нем свои стихи.

Кушева посадили в сумасшедший дом им. Кащенко, Люду выгнали с работы в библиотеке им. Ленина.  В той или иной степени   репрессировали и других.

Через две недели Кушева из больницы выпустили, и мы поехали к его крестному – Левитину.

Анатолий Эммануилович Левитин-Краснов был церковным писателем, писал о церкви, о ее проблемах. Биография его довольна интересная – его бросали то к обновленцах, то к эсерам, он сидел при Сталине, работал учителем в школе…

Вслед за Гете, он пишет в своих мемуарах: "Если факт не согласуется с тем, что я пишу, тем хуже для факта".

Про Кушева он написал много вздорного. Как и про многих других.  Не думаю, что он писал вздор от незнания. Именно от своей схемы, от своего литературного построения.

Как-то он написал, что отец Кушева – народный артист, а дед – в гражданскую войну был начальником ЧК.

Кушев заметил, что Левитин неточен – его дед просто сволочь, а чекист по духу, а отец его давно умер, а мать – да, была замужем за народным артистом, но ведь это не отец, да и развелась мать с ним давно.

- Я лучше тебя знаю все про тебя!

Итак, он повез меня в гости к Анатолию Эммануиловичу.

- Не хотите ли сотрудничать в нашем журнале "Сфинксы"? - спросил я у него.

Он отказался - он не принимал нас всерьез.  Меня к тому раздражала его безапелляционность, типичная для советских учителей.

(Позже в мемуарах он напишет, что я предложил ему участвовать в "подпольной газете", которую собираюсь издавать, - память подвела церковного писателя, но это тоже из левитинского -  «я лучше тебя все про тебя знаю»).

Дело в том, что по моральным соображениям неудобно

Не было принято  без разрешения печатать ЧУЖИХ - тех, кому было что терять, то есть людей из мира официальной литературы, "взрослых", "стариков" по нашим понятиям. А прятать их за псевдонимы опять же без их разрешения совсем не годилось.

У Жени хранилась какая-то работа Левитина, и он предлагал ее в журнал, но мне хотелось получить личное согласие. И вот - фиаско.

Зря он тогда отказался.

Вообще, зря ВСЕ ОНИ отказались от открытого сотрудничества с нами, со смогистами. Лучшие поняли это. Поздно, но поняли.

Во время беседы оказалось, что Левитин преподавал одно время в той же 116 вечерней школе, где несколько месяцев проучился и я. Мы тепло вспомнили директора школы Хазанова. Зря вспоминали тепло, зря. Ведь он не дал мне вовремя получить среднее образование, потому что у меня не было справки с места работы (а без нее официально нельзя было учиться в вечерней школе), хотя я знал, что некоторые учащиеся не работали и справки их были липовые.

Перестраховывался директор Хазанов - вот и все.

От Левитина мы поехали в кафе «Русский чай» на Кировской. Здесь по вечерам мы уже собирались вторую неделю.

Почему?

Кому-то пришла идея, что надо выбрать для постоянных встреч какое-нибудь незаметное место, где  всегда бы в определенное время сидел кто-то из наших. Выбор пал на чайную, именно чайную, хотя она и называлась кафе – «Русский чай».

Чаще всего здесь можно было застать Юлию Вишневская и Катю Миловзорову, с ними приходила приятельница, юная поэтесса Аня Данцигер, которая вскоре превратится в Саед-шах.

Помню, что к чаю подавали очень вкусный мед.

Однажды я не дошел до кафе. Из остановившегося автомобиля вылезли гэбисты, заставили сесть в машину и повезли на Лубянку.

Несколько часов допрашивали, знаком ли  я с друзьями Кушева - Колосовым и Воскресенским, грозились привлечь меня за пропаганду террора.

Я ничего не понимал.

- А разве это не ваше стихотворение?

Мне зачитывали строчки из «Потомки декабристов».

- Мое. Я не отказываюсь от своих произведений.

«Снова дурдом», мелькнула мысль.

Но, потрепав мне нервы, продержав несколько часов, отпустили.

 

 

22 ЯНВАРЯ 1966 ГОДА. ЦДЛ

 

И вот среди всего начавшегося разгрома, среди на­чавшейся грозы, под громыханье гэбэшных машин, в ЦДЛ наз­начили, наконец-то, обсуждение СМОГа.

Мы давно вели переговоры об этом через третьих лиц, причем, переговаривались с разных строн: с одной стороны – Алена Басилова, за спиной которой стоял Губанов, а с другой стороны – я.

Не знаю, с кем говорила Алена. Я же договаривался с Лидией Борисовной Либединской и Любовью Рафаиловной Кабо. Они входили в состав комиссии по работе с молодыми писателями Союза писателей.

Дело было не в том, КАК советские писатели отнесутся к нам, главным было привлечь внимание к обществу со сто­роны официальных "инстанций".

Либединская и Кабо - милейшие женщины, хотели, чтобы о СМОГ высказались "авторитеты"

Но те, кто были авторитетами для них, не были авторитетами для нас, как это ни смешно.

В этот день в «Литературной газете» появилась статья Кедриной «Наследники Смердякова», направленная против Синявского и Даниэля.  Дней за десять до того в «Известиях» напечатали статью Еремина «Перевертыши» о том же.

Жребия, кому читать в этот день, не бросали, но как-то само получилось, что выступали - Губанов, Батшев, Мо­розов, Дубин, Елизаров, Васютков, Реброва, Наталья Шмитько (или Катя Миловзорова? - не помню кто из них), Алена  Басилова.

Саша Соколов, Юрий Ивенский, Вла­димир Гусев и некоторые другие поэты, которые еще год назад так активно участвовали, как-то отошли от СМОГа, подобно другим, для которых участие в обществе уже стало не то, чтобы опасным, но нежелательным - карьера могла испортится, лишняя страница в досье в КГБ появится (а кто хочет лишнюю страни­цу на себя иметь?), навлечь неприятности, которые и маячили впереди вполне реально.

Конечно, пришли новые смогисты Надежда Солнцева, Евгений Кушев, Игорь Голубев, пришли Вера Лашкова и Люда Кац, и множество наших поклонников.

Стали читать.

Действо сие проходило в большой комнате над рестора­нам ЦДЛ.

Не помню, кто начал первым, но не Губанов.

Второй слово взяла Басилова. Начала она неудачно:

- Я не член СМОГ, - начала она, - но я выступаю с ними, потому что я тоже поэт…

Она запуталась в словах и стала читать стихи.

Постепенно мы разошлись, и, хотя договаривались не читать ничего крамольного, формалистических стихов было прочитано достаточно.

Я смотрел на Эдмунда Иодковского, который с испугом в свою очередь смотрел на меня.

Дело в том, что на ЛИТО  «Зеленый огонек», которым он руководил в Доме культуре автомобилистов, в конце ноября я читал маленькую поэму, ранее напечатанную в нашем альманахе «Рикошет». Когда я прочитал:

«Они лежат, а по стерне

несется ветер мглистый.

Они мечтают о стране

без власти коммунистов», -

 

Иодковский вздрогнул.

Вероятно, он думал, что и сейчас я прочту эти стихи, буду эпатировать публику. Но я понимал, где нахожусь, и читал другое.

После чтения началось обсуждение.

В целом, присутствующим мы и наши стихи понравились. Слуцкий, Кирсанов, Либединская говорили взволнованно и искренне.

- Их надо печатать, печатать! – воскликнул Кирсанов.

- А я бы их не печатала, - вдруг заявила, сидящая до того молча, поэтесса Юнна Мориц, - а печатала бы Мандельштама, Пастернака, Ахматову.

- При жизни Мандельштаму и Ахматову советская власть достаточно печатала, - усмехнулся Александр Алшутов. – Что же, будем ждать, когда ребята умрут?

Мориц зло посмотрела на него и заявила.

- Или надо печатать таких поэтов, как Горбаневская.

Причем здесь Горбаневская, стихи которой мало, кому были тогда известны, никто не понял.

Но уже кто-то в ответ заявил, что есть много поэтов, которых еще не публикуют, но сегодня обсуждение конкретных авторов.

Иодковский  предложил:

- Надо в ближайшем номере «Литературной газеты» дать информацию о произошедшем обсуждении, и указать, что молодые поэты являются членами общества СМОГ.

Присутствующие согласились, но пожелание осталось лишь пожеланием.

 

 

23-25 ЯНВАРЯ 1966

 

Обсуждение в ЦДЛ и теплые слова – это хорошо, выпады Юнны Мориц – чепуха, но в газетах гнусные статьи против Синявского и Даниэля!

Мы собрались у Нади Солнцевой и Игоря Голубева. Были новые смогисты, которые понимали, что старый лозунг "СМОГ  вне политики" устарел, да и сама практика общества нарушала этот тезис.

Помню, были Миловзорова, Васютков, Кушев, Реброва, художники Евдокимов и Киблицкий. Евдокимов, подражая Абраму Терцу (Синявскому) стал называть себя Хаим Бронс.

Читали стихи, спорили о дальнейшем пути.

- Что спорить, когда за окном машина с буквами МОГ? - каламбурил Кушев, намекая на постоянную слежку.

Катюша Миловзорова тут же откликнулась экспромтом:

Нас обвели вокруг пальца. Не надо смотреть сквозь пальцы, надо вернуть потерянное. Но до чего мы потеряны! Но до чего мы забиты! Ходим, вечно забытые,

ходим вечно околицей, прячась от синих околышей, плюем вслед машине "МОГ". Образовали CMOГ.

Боже,  какие мы нытики!

Всех нас замучили критики...

Есть только два пути:

или ТУДА уйти,

или - стать шизофреником.

Хочешь пряников?

 

 

Все смеялись. «Уходить  «туда», то есть в эмиграцию никто пока не собирался. Становится «шизофрениками» тоже. Решили стать «шизопряниками».

Достали лист ватмана и решили выпустить стенную газету, посвященную Синявскому и Даниэлю. Потом перешли на сатирический путь, стали пародировать строчки из статей Еремина и Кедриной.

Статья Еремина называлась «Перевертыши». Ее взяли за основу.

- Прекрасно! – фантазировал Кушев. – А мы будем опрокидыши! Орган опрокидышей… - он стал придумывать название.

Все изощрялись в остроумии.

- Что тут еще? – вчитывался в статью.

С верхнего этажа спустился скульптор Евгений Аронзон-Хмелев, принес вино и свежих анекдотов.

- Надо написать обращение к Западу! - предложил кто-то.

- Спасите наши души! - засмеялась Реброва.

- Да, спасите, - не принял я шутку. - Сегодня Синявский и Даниэль,  а завтра - мы… Есть гарантии, что так не будет?

На другой  день мы с Кушевым написали обращение к Западу. Перепечатали его на машинке Нади Солнцевой, на которой еще ничего крамольного не печаталось. Мы считали, что если будем печатать на одной из наших машинок, шрифт которой, наверно, известен в КГБ, то тем самым подставим себя под удар. А на неизвестной машинке – поди докажи, что это писал кто-то из наших.

Хотя по тексту  видно «откуда ноги растут»…

 

 

ЗАРУБЕЖНАЯ  ПРЕССА

 

Грани №  61, 1966

 

С М О Г

 

10 февраля 1966 г. редакция «Граней» передала представителям за­падной печати воззвание СМОГа. Этим она выполнила просьбу составителей воззвания «опубликовать (его) в западных газетах».

Английские, немецкие и американские газеты писали о нем. В датских и бельгийских — текст воззвания был помещен полностью. Воззвание СМОГа нашло отражение и в советской прессе (см. «Известия» от 18 февра­ля 1966 г., статью Стуруа о Валерии Тарсисе).

Вот его полный текст.

 

МЫ  СМОГ!  МЫ!

 

Наконец нам удалось заговорить о себе в полный голос, не боясь за свои го­лосовые связки.

МЫ!

Вот уже восемь месяцев вся Россия смотрит на нас, ждет от нас... Чего она ждет?

Что можем сказать ей мы, несколько десятков молодых людей, объединен­ных в Самое Молодое Общество Гениев — СМОГ? Что? Много. И мало. Всё и ничего.

Мы можем выплеснуть душу в жирные физиономии «советских писателей».

Но зачем? Что они поймут?

Наша душа нужна народу, нашему великому и необычайному русскому на­роду. А душа болит. Трудно больной ей биться в стенах камеры тела. Выпу­стить ее пора. Пора, мой друг, пора! МЫ!

Нас мало и очень много. Но мы — это тот новый росток грядущего, взошед­ший на благодатной почве.

Мы, поэты и художники, писатели и скульпторы, возрождаем и продолжаем традиции нашего бессмертного искусства. Рублев и Баян, Радищев и Достоев­ский, Цветаева и Пастернак, Бердяев и Тарсис влились в наши жилы, как свежая кровь, как живая вода.

И мы не посрамим наших учителей, докажем, что мы достойны их. Сейчас мы отчаянно боремся против всех: от комсомола до обывателей, от чекистов до мещан, от бездарности до невежества — все против нас.

Но наш народ за нас, с нами!

Мы обращаемся к  свободному миру, не раз показавшему свое подлинное лицо по отношению к русскому искусству, помогите нам, не дайте задавить грубым сапогом молодые побеги. Помните, что в России есть мы.

МЫ, СМОГ.   

                                                                                                         РОССИЯ, XX ВЕК

 

 

 

 

КУШЕВ

 

В то время Кушев определенно находился под влиянием демохристианства, что мне казалось странным, ибо до понятия Бога я еще не дорос, и всякие религиозные увлечения своих друзей и знакомых рассматривал как дань моде.

Вступив в СМОГ - один, без своей разгромленной группы, без своего товарища Владимира Воскресенского - он стал много писать.

Его стихи были похожи на мои, но у нас у всех тогда стихи походили друг на друга – неизбежно! ведь мы варились в одном замечательном поэтическом котле!

Но замечали и другие, говоря, что даже размер и даже образы похожи.

Наивно, но мне тогда нравилось, я считал Кушева своим последователем в разработке исторической темы, в ее осовременивании, что тогда было модно, и отмахивался от тех, кто говорил, что Кушев несамостоятелен.

Но говорил Васютков, он клал рядом два текста, и сравнивал:

 

"Без придворных, без принципов,

отыграв свою роль,

где-то бродит по Франции

обнищавший король".

                        В. Батшев

 

"Город пал. Город занят.

Незавидная роль.

И торжественно в замок

Входит юный король".

                             Е. Кушев

 

                         Можно и дальше продолжить:

"Над кладбищем калек

кресты подняли бунт –

мятежное каре

решит твою судьбу...

А что тебе они?

Зачем тебе мятеж?

И Новый год поник

под грузом мертвых тел".

                        В. Батшев

 

"Острог в глазах маячит,

как горькая слеза.

А может быть, иначе?

А может быть, назад?

Но поздно. Город полон

жандармов и карет.

И ровно-ровно в полночь

вместится в них каре".

                        Е. Кушев

 

Мне нравилась поэма "Декабристы". Я не хотел замечать сходных ритмических рисунков, системы образов, реминисценций. Если у меня в "Пушкине без Пушкина" и в "Пушкин на Сенатской" рассматривалась ВАЖНАЯ ДЛЯ МЕНЯ тема поэта и его участия в историческом событии, о том, чем оно грозит и чем может закончиться для него личное, если у меня тема поэта шла через личное, через лирику, любовь, через альтер эго, то Кушев намеренно политизировал историю.

Тогда ему было важно не место поэта в рядах декабристов, а место его, Евгения Кушева, в их рядах.

Кушев, может дольше всех других смогистов, в начавшееся чугунное десятилетие еще цеплялся на принципы новой литературы, не ударяясь в соцреализм с отрицательным знаком, он работал в формальном ключе литературы, понимая, что революция формы всегда несет с собой революцию содержания.

И когда позднее, через много лет, я прочитал в "Гранях" его замечательную вещь (повесть? роман? поток сознания?) «Отрывки из текста», то удивился мастерским владением формой, которого мало у кого тогда можно было найти.

А потом пятнадцать лет молчания...

Нельзя же журналистику называть литературой!

 

 

4-20 ФЕВРАЛЯ 1966 ГОДА. ПАНСИОНАТ НА КЛЯЗЬМЕ

 

Мой отец неожиданно заговорил со мной - мы были в очередной ссоре.

- Тебе надо уехать, - сказал он. - На время. Отдохнуть.

.- Как уехать? - не понял я. - Куда?

- Лучше всего в другой город, в Горький к бабушке. Или за город,  в пансионат.

- Ни в какой Горький я не поеду, - отрезал я. - А в панси­онат не хочу, у меня дел по горло!

- Никаких дел! - сорвался отец на крик. - Знаю я твои дела! Тебя посадят! Как ваших! Синявского и Даниэля! Я сам тебе куплю путевку!

Он действительно взял мне путевку на две недели в пансио­нат на Клязьме. Кажется с 8 по 20 февраля. Но ведь 10 февраля открывается суд над Синявским и Даниэлем! Как же я поеду? Мы пойдем с ребятами на суд, устроим там...

- Ничего не устроим, -  погасил мои искры вдохновения Губанов. - Хватит - доустраивались... На нас вообще, смотрят, как на антисоветчиков...

- Кто смотрит? - не понял я.

- Все смотрят… Ну, в Союзе писателей и вообще... Да к тому же, Володя, нам надо бы как-то себя вести ну, понимаешь, после обсуждения в ЦДЛ…

- Поприличней? Задницу им лизать, да? - съязвил я.

Губанов расхохотался.

- Ты меня не слушай! - сказал он. - Мне мозги и дома засрали, и Евтушенко недавно мораль читал: вы такие, вы - сякие, а вас используют... попритихнем. На время! - подчеркнул он, подмигивая. - Пусть нас забудут. А потеплеет - мы им устроим! - он подмигивал, хлопал по плечу, но что-то фальшивое было в его ухмылке.

Губанов устал от своего лидерства, от беготни, от СМОГа, он хотел отдохнуть, отлежаться зимой,  как медведь в берлоге. Можно ли было его осуждать?

К тому же, в Союзе писателей обещали осенью открыть литературную студию для молодых поэтов и принять в нее смогистов.

Я  предполагал, что, может, союз писателей и организует литературную студию (он ее организовал, но на паях с Московским горкомом комсомола), но всех смогистов в нее не возьмут, отберут наименее заметных, спокойных, кто особо «не высовывался» (так и оказалось)

Я поехал в пансионат, решив в день открытия суда сорваться с места и приехать в Москву.

На другой день в пансионат прибыл Кушев, и мы вместе решили удрать 10 февраля на открытие суда.

Не тут-то было.

В пансионат приехал Алексей Добровольский и велел мне никуда не ездить, а переждать процесс, и только после вернуться в город.

- Есть идея 5 марта организовать новую демонстрацию – на Красной площади. В день смерти Сталина демонстрацию памяти жертв репрессий. Подумайте, что и как можно сделать.

Мы катались на лыжах.

Лакомились коньяком в буфете.

Писали стихи.

Мы прятались от КГБ и процесса Синявского-Даниэля, который напоминал, что надо что-то делать, надо, необходимо, иначе нельзя.

Мы старались не думать об этом, но жизнь была сильней и суровей.

Иногда мы шли на лыжах и вдруг останавливались и начинали говорить не о зимних красотах Подмосковья, а о тех же "кровавых коммунистах", о миллионах сталинских жертв, о том, о чем говорили ежедневно, о чем думали ежечасно в те дни...

Он пересказывал мне  «беседы», которые с ним вели в КГБ. Для меня мало, что было нового – гэбисты работали стандартно.

- Забудьте о высшем образовании! - заявил ему следователь. А в другой раз лицемерно предложил написать повесть, которую они, то есть КГБ, опубликуют.

- О чем же? - не понял Женя.

- О том, как мы с вами боремся, - цинично ответил тот.

Разумеется, он не написал ничего подобного, наоборот, он гаписал противоположное.

 

 

21- 28  ФЕВРАЛЯ.1966. МОСКВА

 

«Достать чернил и плакать», написал Пастернак о феврале.

Да, хотелось плакать от бессилия.

После суда над Синявским и Даниэлем, обстановка сложилась неприятная. Во-первых, следили. Во-вторых, от СМОГа отхлынула та его часть, которая видела в обществе только литературное общество для общения и самоутверждения. В-третьих, во многих институтах и предприятиях партийные агитаторы читали «лекции» о враждебной деятельности Синявского, Даниэля, Тарсиса и СМОГ. Всех валили в одну кучу, пугая родителей, и детей.

Тарсиса уже было.

Буковский находился в больнице в Столбовой. Я съездил к нему вместе с Анатолием Щукиным, но нам стало понятно, что Буковского в ближайшие недели не выпустят, что его заперли надолго.

Зимним днем мы с ребятами зашли в Центральный Дом литераторов, чтобы выпить кофе. В фойе стояла, кого-то ожидая, женщина с крашеными волосами.

Мы ее сразу же узнали. Кто из литературной публики в тот месяц не знал «героиню» - Зою Кедрину, общественного обвинителя на процессе Синявского-Даниэля.

Мы запели хором:

А сестра моя, Зойка Кедрина

Этой муки стерпеть не смогла –

В услужение, в заведение –

На бульвар, в "Литгазету" пошла, -

 

Пели - Катя Миловзорова, Кушев, Васютков, я, Михаил Елизаров, кто-то еще -  вот такое, одно из последних наших литературных хулиганств.

Кедрина остановилась, стала оглядываться, ища на нас управу. А мы вскочили  (отработано!) и продолжали кривляться.

Лицо ее шло пятнами. Она кричала. Набежала цэдээловская шантрапа...

Больше нас не пускали в писательский клуб - клубок мерзости, подлости и нравственной блевотины.

Да и вообще, атмосфера испортилась. Дышалось не с трудом, но тяжелее.

Проходил порыв.

Приходили раздумья.

С удивлением я не досчитывался многих в рядах поклонников СМОГа.

- Cлушай, а где Алейников? – спросил я Губанова. – Я его не видел с той очной ставки в декабре…

Губанов пренебрежительно махнул рукой.

-  Он мне звонил, но не появлялся.  Гнет свою линию.

Алейников так "гнул свою линию", что погнулся -  в феврале 1966 года, когда так необходимо было единство, он вышел из общества, со скандалом, с распусканием сплетен -  на руку КГБ! -  "что СМОГ  раскололся на литературный и политический, во главе которых стоят Губанов и Батшев, а он не хочет быть ни в том, ни в другом, он сам по себе великий поэт».

Помню, он даже написал что-то вроде «открытого письма» - мерзкое, мелочное, провинциальное.

С ним прекратили общаться, да он и не стремился, он уже устроил себе фиктивный брак в Москве –  московская прописка была получена.

Губанов рассказывал, что он встретил Алейникова в метро (тот не захотел или побоялся идти к Лене домой).

— Ты всему виною, - вопил Алейников, - ты не сопротивлялся Батшеву. А он направил общество на политические рельсы, а ты не возражал. Тем самым вы с Батшевым навлекли на СМОГ репрессии. А Батшев, вообще, продал СМОГ Буковскому, Тарсису, ЦРУ и НТС...

- Во, псих, а? – удивленно закончил Губанов свой рассказ.

 

 

МАРТ 1966

 

Демонстрация в память жертв сталинских репрессий готовилась гораздо конспиративнее, чем демонстрация 5 декабря.

По плану люди должны были собраться на Красной площади в определенном месте, оратор должен произнести короткую – на 2-3 минуты – даже не речь, а пару фраз, и люди должны молча пропеть «Вы жертвою пали».

- Как это молча? – ухмылялся Кушев.

- Будем мычать, - пояснял я.

Художники Киблицкий и Евдокимов должны принести в хозяйственных сумках два мегафона для ораторов (если одного схватят, то будет говорить другой).

Добровольский пригласил меня для обсуждения каких-то планов на квартиру переводчика  Владимира Тельникова, с которым я знаком не был.

Вечером мы договорились о том, кто и что готовит к 5 марта.

Меня спросили, что я еще могу предложить.

- Хорошо бы пришел пьяненький Губанов и прочитал стихи, - пошутил я.

- Нет, стихов не надо, - возразил Добровольский.

Может быть и не надо…

Выйдя на  улицу, мы с Людой обнаружили слежку. Она оказалась очень плотной. За нами шли, чуть ли не по пятам. Сбросить ее не удавалось даже в метро – привычно выпрыгнуть из вагона, когда двери закрываются.

Становилось тревожно.

В ночь с 3 на 4 марта в общежитие университета я вместе с одним студентом всю ночь на самодельном гектографе изготовляли листовки о грядущей демонстрации. Под утро                       я поспал несколько часов, договорился, куда студент привезет листовки и кому передаст, и поехал к себе домой.

На станции метро «Библиотека имени Ленина» я вышел, чтобы купить сигарет.

Когда отошел от ларька, увидел идущих ко мне гэбистов.

Я рванулся вниз, в метро, но меня настигли, заломили руки, поволокли наверх и посадили в машину.

Привезли на этот раз в Лефортово.

«Слава Богу, не сумасшедший дом», -  думал я. В тюрьме меня могут держать только трое суток. Если за трое суток не докажут моей вины, то отпустят, нельзя по закону человека держать более   трех суток.

Не доказали.

 

 

14 АПРЕЛЯ 1966. ПЛОЩАДЬ  МАЯКОВСКОГО

 

Ровно год назад на этой площади мы демонстрировали и отсюда пошли к Дому литераторов.

Едва ли такое можно повторить сегодня. Да и не ставилось такой цели. И пришло нас не более десяти – Васютков, Кушев, Миловзорова, Голубев... Правда, год назад еще меньше, но, сколько наших сторонников было на площади! А сегодня? Чьи-то подружки, чей-то приятель.  Двое «малых шефов».

Несбывшиеся надежды нашего поколения! Мы изучали материалы XXII съезда КПСС, в которых разоблачался Сталин, а меня допрашивали в Лефортово: почему я организовывал демонстрацию против реабилитации Сталина?

Но, с другой стороны, чем площадь Маяковского отличается от Сенатской?

Растянутостью во времени? С 59 до 66?

 

В апреле? в мае? кончатся

сонеты и сонаты,

и площадь Маяковского

станет нам Сенатскою»,

- пижонски-пророчески писал я летом 65-го, кокетничал, а оказался прав - на нас захлопнулась историческая дверь.

Оперативники налетели после первого же выступления.

Мы сцепились под локти в кольцо, защищая чтеца, и нас всех, человек тридцать – смогистов,  друзей и подруг, нас всех - гэбушники, менты и прочая комсомольско-оперативная сволочь попытались разнять, не смогли, и так и потащили в метро.

При входе на станцию в здании находилась малозаметная дверь – отделение милиции при метрополитене. «Каменный мешок» - насмешливо назвал его кто-то из ветеранов.

Кушев, подражая мне, писал в поэме «Декабристы»:

 

«Но город уже полон

жандармов и карет,

и ровно-ровно в полночь

вместится в них каре», -

 

Наше каре вместилось в каменный мешок еще до захода солнца.

- Больше вас здесь не будет, - зловеще сказал нам, затащенным в «каменный мешок» отделения милиции при станции метро, как гласило в протоколе, «уполномоченный УКГБ по Москве какого-то района Козицкий».

Фамилия, как переулок.

Стали переписывать задержанных.

На меня он просто махнул рукой - он знал мой грядущий приговор. Меня вытолкнули за дверь. Я дождался ребят.

Васютков сказал, когда его отпустили:

- Дела твои хреновы. Конец СМОГу.

Мне стало неприятно.

Я   подсчитал, что за 1965, и, включая 14 апреля 1966, СМОГ выступал на площади Маяковского 11 раз.

Так что площади Сенатская и Маяковская близки судьбами.

 

 

 

КОНЕЦ

За мной пришли в ночь с 21 на 22 апреля. Я был  дома,  поужинал, мирно посмотрел с отцом и матерью телевизор, лег спать.

Разбудили два милиционера.

Дальнейшее – суд,  приговор (5 лет ссылки), тюрьма, этап, село Большой Улуй Красноярского края –  в книге «Записки тунеядца».

Возвращение, жизнь, надежды, поражения, эмиграция, победы – в других…

 

 

Леонид Губанов умер 8 сентября 1983 года. Похоронен на Кунцевском кладбище в Москве. В 1993 и в 2005 годах в Москве вышли книги его стихов.

Александр Урусов, Юлия Вишневская, Александр Соколов, Евгений Кушев, Иосиф Киблицкий, Сергей Евдокимов, Леонид Школьник, Андрей Гайворонский, Владимир Батшев – эмигрировали в разные годы на Запад. Жизнь их сложилась удачно и в творческом и в бытовом плане.

Юрий Кублановский тоже эмигрировал, но в 1993 году вернулся в Россию.

Многие из бывших смогистов, кто остался в России, исчезли в дебрях лет и событий.

Александр Васютков, Татьяна Реброва, Анатолий Иванушкин, Игорь Голубев, Леонид Комаровский работают в современной российской литературе.

Борис Дубовенко – священник. Владимир Бережков – бард. Михаил Соколов – доктор искусствоведения. Надежда Солнцева – киновед. Борис Дубин  – популярный российский социолог и переводчик. Андрей Разумовский – известный кинорежиссер и продюсер.

 

 

 

Комментарии к комментариям

 

Послушай, ведь мы с тобой переглянемся, подмигнем, бросим слово - и расхохочемся, потому что - все ясно, все известно, и нет вторичности в старых остротах (если, конечно, не повторять их каждый день по нескольку раз!), нет пошлости и давления стереотипов, потому что сразу вспоминаешь: так острил Буковский, это - шуточка Васюткова, а Тарсис не так косолапил, иначе, вот так, как не так? так! так! я лучше тебя помню! как, почему лучше? да потому что я у него дневал все лето и осень того восхитительного на встречи и откровения 64-го года, когда жизнь встала на хорошо смазанные рельсы грядущей судьбы и ты покатился по ним, подобно механической дрезине - дай только толчок, а рычагами потом уже заработаешь - для разгона или торможения - вперед! к неизвестному, захватывающему дух, переводящему дыхание - не стрелку на путях! - из носоглотки в рот, и снова задышал носом, опасность просвистела жуком  (еще  не  пулей,   ты  еще  не живешь, а без поэзии уже невозможно, не то, что жить, но просто дышать.

А раз невозможно, ты лихорадочно ищешь ответа на примитивный вопрос: почему тебя не понимают? И с удивленным содроганием догадываешься: кому понимать? как? когда? человеческая жизнь в твоей стране не приспособлена к поэзии, к ее пониманию и просто не до прекрасного, не до песни жаворонка, не до застенчивых кругов по остывающей прохладе вечерней реки, не, не, не!

Люди измучены работой, семьей, телевизором, ржавые крыши кричат о пришедших дождях и мокрые проститутки жмутся под козырек кафе "Националь".

И если мы с тобой понимаем друг друга со взгляда, с предложения, с цитаты хохочем (прохожие оглядываются - чего они? придурки, что ли?), и можно устроить кросс всей компанией по перилам Электрозаводского моста, и Губанов бежит на четвереньках, и все мы не боимся, и обгоняем Толика Калашникова, и Дубин с Васютковым аплодируют, а Наташа Шмитько переживает: вдруг свалится вниз? да никто не свалится! кто свалится? да здесь широко - стоять можно!

То вовсе не значит, что стороннему, случайному, прошедшему в толпе ты интересен, в лучшем случае - понятен. Ты - другой. Ты - чужд ему, потому что он - человек толпы, свиты, из железа, из мрамора, ниоткуда, в сером, звучит гордо (для кого и для чего?). А ты - другой. Ты по-другому видишь мир.

Тебе не нужны комментарии, а ему нужны. Ты пишешь свои книги... Кому? Зачем? Для лучших и о лучших. А читать их будут не обязательно лучшие. Может, они и не узнают, что ты написал. Или узнают поздно.

Так для кого же ты пишешь комментарии? Да и разве это комментарии? Комментарии - определение явлений. А ты определяешь людей - знаками и символами, как фарватер буями. Или бакенами. Туда - нельзя, там - мель. Вот уж нет! Всюду - можно. Главное, чтобы простор, широко и свободно, берега далеко. Без берегов, как без границ.

 

 

СМОГ

январь 1965- апрель 1966

 

Губанов Леонид

Батшев Владимир

Бережков Владимир

Васютков Александр

Вишневская Юлия

Гайворонский Андрей- Ленинград

Голубев Игорь

Гусев Владимир

Дубин Борис

Елизаров Михаил

Евдокимов Сергей

Киблицкий Иосиф

Дубовенко Борис

Комаровский Леонид

Кононенко Валерий

Кушев Евгений

Миловзорова Екатерина

Морозов Сергей

Панов Михаил

Разумовский Андрей

Реброва Татьяна

Соколов  Александр

Солнцева Надежда

Урусов Александр

Шмитько Наталья

Эрль Владимир- Ленинград

Янкелевич Марк

Макаров Вячеслав

Иванушкин Анатолий

Ивенский Юрий

Калашников Анатолий

Виноградов Владимир

Соколов Виктор

Мишин Николай - исключен

Миронов Александр - Ленинград

Мошкин В.

Красковец Игорь

Кублановский Юрий

Куц Валерий

Калугин Николай

Капустянский Евгений

Войтенко Владимир

Волшанник Валентин

Алейников Владимир

Соколов Михаил

Грифель Игорь

Тэжик Теодор

Школьник Леонид



Комментарии читателей:

  • Виктор Овсянников

    25.08.2012 08:04:21

    Спасибо, Володя!
    Пахнуло нашей юностью...
    Помнишь наши шатания по Москве? А после захода в МАРХИ (ты встречался с Верой Копыловой) и я пошел по архитектурной стези. Вера так и не поступила туда после нескольких лет попыток, а я дуриком проскочил на следующий год.
    Сейчас с младшей дочкой обосновался в Нью-Джерси.
    Я посылал тебе копию твоего автографа с лозунгами и списком первых смогистов, куда ты и меня записал. Сейчас забавно и трогательно...

  • лев

    17.02.2012 23:15:07

    гениально!

  • Нина Большакова

    30.11.2010 08:11:27

    Очень интересное чтение, спасибо. Мне бы тоже хотелось увидеть мое "дело", утратить последние иллюзии

  • Яська

    23.11.2010 06:13:46

    это прекрасно

    я пока не дочитала но дочитаю обязательно

    мне было 19 лет. листала потрепанный "Парус". "СМОГ? что такое СМОГ?" - "Самое молодое общество гениев" сказал мне камрад. вот тогда я и влюбилась.

Добавление комментария

Ваше имя:


Текст комментария:





Внимание!
Текст комментария будет добавлен
только после проверки модератором.